|
Остаюсь с ним. И хватит.
— Эх, попробовала бы я оборвать беседу! Получила бы по первое число. Прямой наводкой по площадям. Уж выслушай: этот человек относится к тебе гнусно. Почему ты позволяешь им так с собой обращаться?
— Кому — «им»?
— Шпильфогелю. Морин.
— И?
— Они вытирают о тебя ноги, как о половую тряпку.
— Какие ноги, Сьюзен? Прекрати!
— Сам прекрати быть мямлей. Это не должно сойти им с рук.
— Вот, теперь еще и руки.
— Ты слепой кутенок, Питер.
— Кто это сказал?
— Это сказал доктор Голдинг. И я.
Я не скрыл от Шпильфогеля мнение его коллеги. Мой (все еще мой) врач попросту отмахнулся: «Не имею чести быть знакомым». Выходит, имей он такую честь, характеристика, данная мне Голдингом, могла бы стать предметом обсуждения, а в противном случае — и говорить не о чем. Странный подход. А горячность Сьюзен была мне понятна и симпатична. Миссис Макколл исполнилась неприязни к Шпильфогелю из-за того, что он написал о ее Питере, благодетеле и поводыре, наполнившем смыслом былое полурастительное существование. Пигмалиона развенчали; Галатея, естественно, окрысилась. Разве могло обернуться иначе?
Шпильфогель был непробиваем и непотопляем. Лицо смертника, неуклюжая походка скелета и при том — полная уверенность в себе, предмет моей зависти: я прав, и катитесь к дьяволу; а если не прав, то все равно не сойду с избранной позиции ни на йоту и окажусь в результате прав. Может быть, из-за этого он и не потерял пациента, надеявшегося перенять у врача хоть малую толику внутренней твердости. Я хотел учиться на его примере. Но ты не будешь иметь удовольствия услышать об этом, надменный немецкий сукин сын. Я буду учиться молча.
Проходили недели. При одном упоминании о Шпильфогеле Сьюзен продолжала морщиться, как от боли. Я же убедил себя в полезности сеансов — а куда денешься? Сказать себе: я снова обманулся, как и с Морин, — было бы смерти подобно. Ибо, дважды обманувшись столь жестоко, удастся ли когда-нибудь вернуть доверие к собственным суждениям? Ладно, пусть я самовлюбленный Нарцисс, до сих пор защищающийся от страха перед матерью самыми экзотическими средствами. И ты, Сьюзен, не спорь. Уж не тебе бы спорить. (Меня так и тянуло сказать ей это, но я благоразумно сдерживался.) Кабы не Шпильфогель, Сьюзен, мы жили бы как угодно, только не вместе. Нас накрепко связало его вечное вопросительное «Не лучше ли остаться?» в ответ на мое постоянное нервозное «Не лучше ли уйти?». Твой благодетель, твой спаситель — Шпильфогель, а не я. Это он на первом году лечения убеждал отбрыкивающегося пациента проводить все ночи в твоей квартире. Как меня угнетал твой образ жизни! Но докторские уговоры тогда возымели действие. И потом (представляю, как разрушительно сообщение об этом может подействовать на твое хрупкое чувство собственного достоинства), когда твое непомерно растущее стремление к замужеству и деторождению гнало меня прочь, он, Шпильфогель, пекся о продолжении нашей связи, как нежный отец. А ты костеришь его почем зря, Сьюзи.
— Она хочет детей, причем сейчас, пока еще не поздно.
— А вы не хотите.
— В том-то и дело. И не хочу, чтобы она лелеяла надежды. Совершенно напрасные.
— Скажите ей прямо.
— Я говорил. Куда уж прямее. Она отвечает: «Я прекрасно знаю, что ты не собираешься жениться на мне, — но зачем сообщать об этом каждый час?»
— Пожалуй, каждый час — действительно слишком часто.
— Что вы, это просто характерное для нее преувеличение. Беда в другом: я гоню прочь неоправданные надежды на замужество, но она надеется все равно.
— Ну и что плохого в таких мечтах?
— Допуская их, я невольно принимаю на себя неисполнимые обязательства. |