Изменить размер шрифта - +
Тип оставался все еще семитским, но теперь моя сестра стала походить, скорее, на наследницу арабского владыки, чем на дочь владельца еврейской лавочки. Она ездила по Сан-Франциско на шикарных машинах, она одевалась весьма экстравагантно и на сегодняшний день, став дамой средних лет, приобрела заслуженное реноме: в отделе светской хроники ее даже поименовали «наиболее авторитетной законодательницей вкусов и мод». Эту вырезку из сан-францисской газеты малышка Мелисса тоже прислала бабушке. Вместе с фото, на котором Джоан в чрезвычайно открытом вечернем платье стоит между Элвином в вельветовом пиджаке и дирижером сан-францисского симфонического оркестра и держит обоих под руки. «Мама на приеме», — подписала Мелисса фотографию. Глазам не поверишь, как вспомнишь другую, восемь на десять, не очень четкую: выпускной бал; Джоан вся словно состоит из носа и торчащих в стороны острых плечей, костлявость которых не может скрыть накидка из тафты; на голове — негритянская кучерявость, только какая-то тусклая (сейчас волосы у нее прямые и блестящие, сияющие, как будто лакированные.) Я это помню и без фотографии. После торжественной съемки мы сидели за столиком около сцены — мы с сестрой и толстый стеснительный сын мясника, в мучительном молчании уставившийся в глубь стакана с джином «Том Коллинз». Это у них с Джоан называлось «свидание»… И вот она превратилась в великосветскую львицу одного из самых великих и светских городов Америки. Внушительное зрелище. Сколько нужно для этого везения и настойчивости! Джоан, не одолжишь ли мне немного силы и энергии, чтобы я мог выглядеть, как ты, путешествовать, куда ты, есть то, что ты, быть тем, что… Это не пустяки; это особенно важно, когда живешь, как твой брат, в отшельнической келье.

Не так давно Джоан написала мне письмо, предлагая бросить Квашсай, приехать в Калифорнию и жить в их семье, сколько заблагорассудится. «Если ты пожелаешь, сидя у бассейна, совершенствовать собственное отражение, мы не будем отвлекать тебя. Если ты захочешь, мы сделаем все возможное, чтобы избавить тебя от нормальной жизни, какой живем сами, хотя заслуживающие доверия источники сообщают, что с избавлением ты и сам успешно справляешься. Дорогой мой Алеша, с 1939 года, когда я учила тебя правописанию (уж, замуж, невтерпеж), мы оба сильно изменились. А может быть, и нет. В самом деле, Пеп, как только тебе надоест самому себе создавать неприятности, приезжай — я и мой дом ждем тебя.

Твоя падшая сестра Дж.».

 

Я ответил:

Дорогая Джоан! Я не создаю неприятности. Об этом не может идти и речи. Место, где я пребываю в данный момент, — самое подходящее для меня. Здесь мне и место. Вероятно, не навсегда, но именно так я сегодня желаю жить. Да и раньше желал. Во времена Морин у нас Нью-Милфорде позади дома была времянка; на двери — крепкий засов. Вот где я чувствовал себя хорошо, закрывшись изнутри. Вот где бы, накрепко запершись, я чувствовал бы себя хорошо сейчас — и по гроб жизни. Я не сильно изменился с 1939 года: больше всего на свете люблю сидеть один и писать, стараясь делать это как можно лучше. В 1962 году в Нью-Йорке, потерпев полное фиаско, я признавался психотерапевту, что мечтаю превратиться в двадцатилетнего студента, благополучного везунчика — в себя самого. Теперь мои мечты более амбициозны: я стремлюсь в прошлое еще дальше, я хочу стать десятилетним. Соответственно и веду себя. Начинаю день тарелкой горячей каши в столовой — как когда-то каждое утро у нас на кухне. Потом иду в крошечный кабинет — в такой же ранний час я отправлялся из дома в школу. В восемь сорок пять, точь-в-точь по тогдашнему звонку, приступаю к занятиям. Только вместо арифметики и ботаники у меня до полудня сплошное чистописание (на пишмашинке). Буковки: тра-та-та. Я — как Эрни Пайл на передовой, Эрни, на которого стремился походить в детстве; но почему — «как»? Я и в самом деле военный корреспондент, всего-то и разницы, что мои репортажи не с передовой, о чем сладко мечталось в 1943-м, а с переднего края собственного афронта.

Быстрый переход