В то время я увлеченно трудился над романом об ушедшем на покой еврее, торговце мужской одеждой из Бронкса, который, путешествуя с женой по Европе, едва не задушил одну невоспитанную немку, вспомнив о шести миллионах кровных братьев и сестер. Прототипом героя послужил мой добрый, взрывной, трудолюбивый еврейский папа: когда они с мамой навещали меня в армии, с ним произошел подобный инцидент. Прообразом сына-солдата был я сам; сюжет почти целиком основывался на реальных событиях. Служа четырнадцать месяцев капралом во Франкфуртском гарнизоне, Питер Тернопол завел подружку-немку; она училась в школе медсестер, чрезвычайно ласковая и податливая валькирия. Смятение, которое она пробуждала в моем сердце и душах моих родителей, причудливо отразилось в романе, озаглавленном «Еврейский папа».
Над моим письменным столом красовалась не фотография уносящегося вдаль парусника, не изображение замка моей мечты; не портрет пухлощекого младенца украшал собою стену, не рекламный плакат туристического агентства, зовущий на экзотические острова. К стене был прикноплен лист со словами Флобера, обнаруженными мною в одном из его писем, напутствие начинающим писателям: «В быту строго следуй правилам и нормам, как добропорядочный буржуа; только тогда ты сможешь стать поистине оригинальным в творчестве». Умная мысль. Остроумная. Умом (острым умом) я всецело с ней соглашался. Я признавал необходимость самоограничения и внутренней дисциплины ради литературы, которой был искренне предан (и которой, к слову сказать, буду вскоре предан). Я относился к творчеству не просто серьезно, но благоговейно. Однако мне было двадцать пять. Однако, мэтр Флобер, жизнь берет свое. Когда рабочий день закончен, хочется чего-нибудь острого, перченого — ладно, пусть сладенького. Не вы ли, господин Гюстав, прежде чем стать затворником от литературы и обосноваться за письменным столом, знавали совсем иные застолья, бродяжничали по Египту, карабкались на пирамиды и отмечались во всех злачных местах, где смуглые плясуньи, не жалея живота своего, демонстрировали танец живота?
Морин Джонсон не была египтянкой. Тем не менее она могла скрасить некоторое однообразие одинокого писательского существования. Еще как могла! Она вообще заменяла собой творчество. Уморительная Морин! Ей сравнялось двадцать девять, мне — двадцать пять; как это манит и притягивает: зрелая дама. Зрелая дама с солидным послужным списком. Два развода: первый муж из Рочестера, югослав по имени Мецик; шестнадцати лет она нанялась барменшей к нему в пивнушку. Беспробудный пьяница, драчун, чей хук с правой считался убийственным. В минуту откровенности Морин поведала мне, как югослав однажды буквально затолкал ее в койку со своим приятелем, хозяином обивочной мастерской; впоследствии история обросла новыми (отчасти противоречивыми) подробностями. Все трое были сильно подшофе; приятель сказал, что барменша ляжет с ним, хочешь — на спор? Мецик сказал: хочешь на спор, что со мной? Морин предпочла бы югослава (она вообще его предпочитала), а обивщик пусть груши околачивает, а если полезет, то нарвется. «Но тогда ничего не было». Потом Морин вышла замуж за Мецика, потом развелась, затем последовал брак с Уокером, смазливым молодым актером. Обладатель звучного голоса и классического профиля был гомосексуалистом, в чем и признался счастливой избраннице, пообещав с этим завязать, но после свадьбы, наоборот, с удвоенным энтузиазмом предался однополой любви. Новый развод. Что и говорить, с мужьями ей не везло, но Морин не утратила жизнерадостности. И до поры до времени мыслила совершенно здраво. Знаете, что она шепнула, впервые оказавшись со мной в постели? «Я все еще герцогиня Амальфи!» Недурно, подумал я, недурно, пусть даже она никогда не читала Уэбстера, а просто наслушалась на актерских посиделках. Морин была симпатяга, что-то чудилось в ней ирландское. Разве что щеки слегка впалые. Гибкая спортивная девочка (несмотря на свои двадцать девять) с мальчишескими ухватками, но с хорошо оформившейся красивой грудью. |