Изменить размер шрифта - +
Он предпочитал другое пространство для игр – доступное лишь ему одному, зато красочное и безграничное.

Чем старше становился Ларри, тем больше обнаруживалось его внешнее сходство с матерью – он делался таким же длинным, тонким, остроносым, со впалыми щеками и томными бархатисто-серыми глазами. Он даже улыбался так же: медленно, словно нехотя, даря свою неторопливую улыбку, как дивный дар. Ларри совсем не походил на отца – коротконогого тяжеловесного толстяка, лысину которого украшал венчик жиденьких кудрей. Ни тогда, ни потом Ларри не испытывал к нему никаких эмоций, а впоследствии много раз серьезно обдумывал вопрос, его ли это отец. В молодости мама была так хороша, так блистательна – настоящая вамп. Она запросто могла согрешить с каким-нибудь женственно воло–оким виолончелистом или яростно-порывистым, мефистофелеобразным дирижером. Кто бы упрекнул ее за это? Только не родной сын. Но Лэнгстон-старший вполне устраивал Ларри в качестве богатого и трезвомыслящего родителя. Умница мама, что бы там себе ни позволяла в давно минувшие годы, в конечном итоге сделала правильный выбор.

Между тем Памела, перешагнувшая сорокапятилетний рубеж, начала потихоньку сбавлять обороты. У нее возникли какие-то проблемы с позвоночником, она делала бесконечные массажи и уже старалась больше времени проводить дома. Разумеется, она не отказалась одним махом от прежнего образа жизни – то была всего лишь наметившаяся тенденция, но теперь, коль скоро у нее появилось свободное время, она старалась по возможности сблизиться с неожиданно повзрослевшим сыном и побольше с ним общаться. Почти невидимая тетушка стала еще незаметнее, а Памела принялась вести с Ларри долгие беседы о высоком искусстве и своем месте на оперной сцене. Порой ее одолевали приступы депрессии, она начинала плакать, часами довольно скверно бренчала на рояле, говорила, что ее время уходит, и ждала от сына жалости и участия. В душе он действительно безумно, до слез и сердечной боли жалел отцветающую маму, но не знал, как вести себя в подобных ситуациях, и предпочитал молча уходить в свою комнату.

– Боже мой, – изрекала тогда Памела, припудривая перед зеркалом покрасневший нос и глубоко дыша, чтобы насытить кислородом легкие, – такой красивый мальчик, но совершенно бесчувственный. Скольких женщин он погубит, боже мой…

Затем она вновь веселела, вновь призывала сына и принималась разглагольствовать о своих коллегах, о том, кто идет от восприятия музыки к пониманию драматизма создаваемого образа, а кто наоборот. Она охотно откровенничала, часто рассказывала одни и те же приключившиеся с ней истории, только Ларри слушал невнимательно. В память врезались лишь две мамины сентенции.

– Понимаешь, мой ангел, – говорила Памела, положив одну точеную ножку на другую и любуясь собственными шелковыми домашними брючками, – на высокую ноту надо прыгать сверху, как на болотную кочку. Ап – прыгнул – и попал. А не попал, так ты в болоте. Категорически нельзя заползать на нее снизу, словно ты на автомобиле медленно и опасливо поднимаешься в гору. Только сверху. Ап – прыгнул – и попал.

Бесхитростные наставления Памела сопровождала негромкими вокальными иллюстрациями. Ларри терпеливо слушал, понимая, что по непонятным для себя причинам все-таки очень любит свою чужую маму.

– И еще запомни, милый, – продолжала она, – если у тебя заболело горло, пой. Поверь, это даже полезно. Ах, мой бедный, я знаю, у тебя совершенно нет слуха… Поэтому мы с папой никогда и не учили тебя музыке. Ну почему, а? Ты ведь так похож на меня, а слуха нет… Необъяснимо. Но все равно, если простудишься, пой, превозмогая боль! Только чтобы я не слышала этого безобразия. А вот если у тебя заболит горло от усталости – от долгого разговора, например, – тогда молчи, родной, молчи. Связки нельзя перетруждать.

Быстрый переход