Изменить размер шрифта - +
Рисунок – это строчка поэта, нанесенная на бумагу с тем, чтобы воочию убедиться,

достоин ли вдохновения взятый предмет и есть ли у автора та правда, которая достойна строки.
Голос старика звучал теперь мягко и задушевно.
– Запомни это, сын мои. Рисовать – что быть богом, вкладывающим душу в Адама; только душа художника и сокровенная, тайная душа изображаемого,

сливаясь вместе, и создают новую, третью жизнь на листе бумаги. Акт любви, Микеланджело, акт любви – вот что порождает все сущее на земле.
Да, рисование есть слияние души, дыхание жизни, он это знал, но для пего рисование было не конечной целью, а только средством.
Таясь ото всех, он стал теперь оставаться в Садах на вечер, – хватал скульптурные инструменты и работал, подобрав валявшийся где нибудь обломок

камня. Здесь был изжелта белый травертин из римских каменоломен, диорит из Ломбреллино, шероховатый импрунетский известняк, темно зеленый мрамор

из Прато, пятнистый красно желтый мрамор из Сиены, розовый мрамор из Гаворрано, прозрачный мрамор чиполино, с синими и белыми разводами,

похожими на цветы, гипсовый камень. Но радости Микеланджело не было границ, когда кто нибудь по забывчивости оставлял без присмотра кусок снежно

белого каррарского мрамора. В детстве ему не раз приходилось стоять перед мастерами, рубившими этот драгоценный камень. Как он изнывал тогда от

желания прикоснуться к нему, получить его в собственные руки! Но это казалось немыслимым: белый мрамор был редок и дорог, его привозили из

Каррары и Серавеццы так мало, что он шел лишь на выполнение важных заказов.
Теперь же он втайне начал орудовать шпунтом, троянкой и скарпелью, обрабатывая поверхность мрамора теми приемами, какими он работал над светлым

камнем у Тополино. Обычно к вечеру наступал для него самый чудесный час – он оставался один одинешенек во всех Садах, на него смотрели лишь

белые статуи. Скоро, скоро он получит эти инструменты в свои руки навсегда; каждое утро первым делом он будет браться за молоток и резец – ведь

он ощущал их, как руки и ноги, органом своего тела. Когда в Садах становилось темно, он скалывал обработанное им место на камне так, чтобы никто

не догадался, что он тут делал, и подметал пыль и крошку, ссыпая их на свалку.
Как и следовало предполагать, его застигли на месте преступления, и соглядатай был самый неожиданный из всех возможных. Контессина де Медичи

появлялась теперь в Садах почти ежедневно, ее сопровождал то отец, то кто нибудь из ученых Платоновской академии – или Полициано, или Фичино,

или Пико делла Мирандола. Девушка разговаривала с Граначчи, с Сансовино и с Рустичи, которых, по видимому, знала уже давно, но никто не

представил ей Микеланджело. С ним она не заговорила ни разу.
Он безошибочно улавливал миг, когда Контессина показывалась в воротах, хотя еще и не видел ни ее подвижной фигурки, ни огромных глаз, сиявших на

бледном лице. Все окружающее он воспринимал в эти минуты с необычайной остротой – и все, даже воздух и свет, казалось, куда то летело в

стремительном вихре.
Именно Контессина избавила Граначчи от опостылевших ему занятий скульптурой. Он поделился с ней своими печалями: она передала разговор отцу.

Однажды, придя в Сады, Лоренцо сказал:
– Граначчи, я мечтаю о большой картине – «Триумф Павла Эмилия». Ты не согласился бы ее написать?
– Как не согласиться! И чем сильнее нужда, тем быстрее услуга.
Когда Лоренцо отвернулся в сторону, Граначчи прижал пальцы левой руки к губам и послал в знак благодарности воздушный поцелуй Контессине.
Никогда она не останавливалась, чтобы посмотреть на работу Микеланджело.
Быстрый переход