Она получила от них всю силу любви. Она сумела раскрыть объятия всей силе этой любви и излечилась, восполнила тот провал, который зиял в ней из-за отсутствия отцовской и материнской ласки. Она все забрала себе, потому что у нее все забрали. Она стала людоедкой и пожирала все на своем пути, чтобы утихомирить застарелую боль, терзавшую и опустошавшую ее. Ей надоело оплакивать мать, загорающую на солнце, лучше греться подле нее, вбирать ее тепло. Надоело хвататься за подол маминого платья, когда та проходит по коридору, лучше сохранить воспоминание об этом подоле, а по нему восстановить все платье, а потом и облечься в него, черпая заключенную в нем материнскую любовь, а еще громко, во весь голос, требовать любви от брата, потом от любовника, смешивать жизнь с любовью, и с гневом, и со страхом, но так, чтобы жизнь не потускнела. Она сама не знала, как у нее это получается, да и не нужно ей было знать, потому что жизнь, страсть к жизни, всякий раз вела ее до конца. Из самого черного горя она умела извлечь белую, чистую, сияющую жемчужину, которая будет светить в темноте и манить за собой. В этом и был талант Клары. Ей навязывали судьбу, а она ее отвергала… Маленький человечек, козявка, уцепившаяся за счастье: и отпустить не хочет, и принять не может, потому что оно посредственно. В этом и состояло ее величие. Она не гениальная, не святая, но великая жизнелюбка. Она презирала любую серость и посредственность. И в себе, и в других. Делала окружающих несчастными, да. Несла горе и страдание. И себе, и другим. Но зато она умела вытащить всех за рамки серой будничной жизни, подняться над самими собой, принять боль, принять судьбу, которая делала их великими и прекрасными. Без нее Рафа никогда не писал бы так, как он писал, Аньес, быть может, так и не обрела бы себя, Жозефина не устыдилась бы своей мещанской жадности. Она помогала другим докопаться до себя самих. Да, это было болезненно. И для нее, и для других. Ее многие терпеть не могли. Но у нее был этот дар — жить на пределе сил.
Просто в детстве Клара решила, что все ей лгут и что настоящую жизнь нужно искать не здесь, ее надо себе выдумать. Если все вокруг правы, если взрослые, такие, как ее дядя и тетя, правы, тогда почему же они стали такими вялыми, мерзкими созданиями, почему сама жизнь отвергла их, словно они ей надоели? Зловещие марионетки, потускневшие с годами… Жизнь сурова к тем, кто ее не любит и ее предает. Она дает им шанс, дает время одуматься, все исправить, стать лучше, но если все остается по-старому, она стирает их с лица земли, или уродует, или топит в болоте скуки. Она берет под крыло тех, кто никогда не отчаивался, и награждает их красотой, благородством, изяществом, хитростью и мудростью. Взгляните на лица стариков: они все похожи, все поблекшие и в морщинах, но некоторые как будто светятся изнутри, и этот свет возвышает их над остальными, привлекает малых и юных, притягивает почести и поцелуи.
Клара не знала, как действует гений сна. Клара спала.
Спи, малышка Клара. Спи спокойно. Тебя никто и ничто не одолеет… Никогда ты не будешь одинокой, потому что всегда найдутся те, что узнают в тебе самих себя, узнают несгибаемое упорство, делающее честь роду человеческому, и придут к тебе, и найдут тебя, и соединятся с тобой. Ты излучаешь их общую силу, и ты за нее в ответе.
Именно эта сила, эта тайная убежденность, которую она никогда не могла выразить в словах, опасаясь немедленно утратить ее навсегда, проникла в ее спящее сознание и восстанавливала его по кусочку, как паззл.
Она спала, спала. И улыбка маленькой девочки, улыбка единственного человека, которого она бы хотела вернуть, охраняла ее во сне.
Она спала три долгих дня и три долгих ночи. Столько времени ей понадобилось, чтобы впитать в себя боль, опознать ее, потрогать пальцем — и победить, как побеждала все остальные. Ведь эта мука была на них похожа: похожа на то, как она ждала маминого взгляда, чтобы мама наконец превратила ее в единственную девочку на свете, и на то, как однажды ночью, съежившись у дверей гостиной, она поняла, что папа с мамой больше не вернутся, и на то, как она бежала за дядей, а он не удостаивал ее словом, и на то, как у стойки венецианского отделения «Америкэн Экспресс» вся боль Рафы клеймом отпечаталась на ее плоти…
А потом она открыла глаза. |