— Ты тут единственный, о ком я буду скучать… Вспоминать о счастье, даже когда больно, всегда лучше, чем о несчастье!
…К ногам Клары падает свернутая лента факса. Она наклоняется и узнает почерк Жозефины. Колеблется, читать или нет. Кто-кто, а она знает неуемную энергию Жозефины и вовсе не уверена, что обрадуется ее обычному залихватскому тону. Не сейчас, не так быстро… Сейчас они поют разные песни. Время игривых факсов и анекдотов про Мика Джаггера и Джерри Холл кажется ей теперь далеким прошлым. Она превратилась из куколки в бабочку и теперь боится, что пыл Жозефины опалит ее новые тонкие крылышки. И все же ей не хватает тепла подруги, ее баюкающих рук и молчаливого понимания. Да, такой Жозефины ей недостает.
Жозефина… они не разговаривали с тех пор, как…
С тех пор, как…
Клара одна в квартире. Она не выходит на улицу, не подбирает под дверью почту, не отвечает на телефонные звонки. Ждет, когда ее новая, детская кожица, нежная и тонкая, как у младенца, немножко обветрится, загрубеет и сможет выдержать напор внешнего мира. Она обхватывает себя руками. Садится по-турецки перед факсом. Долго смотрит на него. Осторожно берет двумя пальцами и опускает взгляд на первые слова.
Она читает и, сама того не ведая, проникается серьезным настроением подруги.
«Клара,
Я знаю, что тебе получше. Мне сказал Филипп. Видишь, мы с ним снова начали общаться, и все благодаря тебе. Ни о чем таком серьезном пока не говорим, но хотя бы разговариваем. Я не звонила тебе, потому что была в шоке от последних событий, да и сейчас еще в шоке. Не так, как ты, конечно… но тем не менее пока не отошла. Прежде чем рассказывать о своей жизни, хочу еще раз сказать, что люблю тебя, что говорю это не для красного словца и что по первому твоему знаку примчусь к тебе. И что я не та безмозглая дура, которая тебя бесит, а другая Жозефина…
Я тогда сбежала. Это верно. Мне стало страшно до жути, до потери пульса, и я помчалась назад в Нанси. Никогда еще объятия Амбруаза на вокзале не казались мне такими надежными и уютными. Еще немного, и я бы сдала себя ему в аренду на девяносто девять лет, нацепила бы пояс целомудрия, заперла его на два замка и вручила бы ключ своему господину и повелителю!
В общем, я вернулась к Амбруазу и детям. Они приехали меня встречать, и когда я увидела их вчетвером на перроне, разволновалась до слез. Что за безумная мысль — пожертвовать семейным счастьем, этими невинными, любящими лицами! Я стиснула их что было сил, в полном самозабвении, чуть не плача…
И вот была я счастлива чистым счастьем весталки, возложенной на супружеский алтарь. Я больше ничего не просила, ничего, кроме этого счастья, я готова была на любые жертвы, чтобы его сохранить. Первые дни были полны безмятежности. Я наслаждалась покоем, ведь я так долго его презирала. Перестала злиться. Я была словно под наркозом. Словно избегла огромной опасности. Я выздоравливала. Всему радовалась, находила счастье в любых пустяках: в рисунке Артура с подписью „Любимой мамочке“, в рассуждениях Жюли про ее девятерых женихов в школе, в круглом животике Николя у меня под рукой. Ничто меня больше не тяготило, даже то, что раздражало раньше. Амбруаз ходил жутко гордый собой, наивно полагая, что причина моей покладистости именно в нем. Он снова надулся, как индюк, трубил, как олень в брачный период, в сентябре, когда леса и нагорья еще не покрыты снегом. Даже удостоил меня нескольких прилежных толчков бедрами. Я с легким сердцем изобразила полный экстаз и впервые в жизни ощутила нежность во время полового акта, увидела в нем не изнурительную битву за наслаждение, а обмен ласками и нежностями между партнерами, которые вместе идут по жизни. Меня успокаивал даже адрес на конвертах — мсье и мадам такие-то. Я брала его под руку за обедом. Я внимала его речам. Я наблюдала, как растет чабрец вокруг раковины. |