Странно, как Л. сразу этого не поняла и так долго учила меня тому самому, о чем я всю жизнь твердил так выразительно. И ее война за "мысль" в любви, за оправдание нижней любви мыслью ("поднимать любовь") -- разве я-то не делал это всю жизнь свою, подходя с такой страстной мыслью к "тварям" в природе и "воскрешая" их для людей?
Она говорила своему другу, что я пришел к ней с оправданием ее прошлого, пришел к ней и все понял, и она пошла за мной в оправдание.
Р. В., закончив мой архив, поставил интересный вопрос: почему у меня нет переписки с писателями? Я думаю, это объясняется моим нравственным одиночеством, моей стыдливостью к постороннему глазу, условиями моего дикого быта (много еще чего-то -- к этому надо вернуться).
Между прочим, все препятствия к сближению с обществом после сближения с Л. рушились, и только теперь я стал таким, как все. Л. непосредственно, прямо даже и заставила меня написать хорошим людям (Зое 35, Коноплянцеву) и восстанавливать с ними душевную связь. Одним словом, только с ней я перестал быть отщепенцем и почувствовал себя в обществе (мои рассказ "Художник").
В Москве было, она спала под простыней, я же не спал и смотрел, как от ее дыхания колышется простыня, и от этого было во мне, что ведь это же живой человек, и возле меня человек, и мой человек, продолжение меня!
Другой же раз было при возвращении на пути в Тяжино, она впереди меня шла, несла тяжесть в левой руке, и от этого правое бедро выставилось, округлилось. Тут я подумал, что и я несу тяжесть, и она несет, и мы вместе несем что-то друг для друга, и каждый для друга, как для себя".
Нашла в его раннем дневнике 1905--1912 года: "29 августа. Петербург. Ночь в пустой квартире пыльной. Ночью является желание встречи в одиночестве и тишине ночной, целомудренные объятья с милым единственным по-настоящему близким и несуществующим существом. Встретились где-то на улице, оглянулись, узнали до конца, до последнего, когда возьмешь за руку и рука как своя собственная и говори, что хочешь, все будет верно, каждое слово будет настоящее".
"Мне вспомнилось, как мы последний раз с ней купались в Нищенке, сели друг возле друга и я сказал:
-- Мы самые с тобой счастливые люди, и у нас, в стране нашей, может быть, таких счастливых еще и нет и мы с тобой единственные.
-- Вот еще что! -- ответила она,-- нас таких довольно. Я знаю других, что за одно слово: сказать или не сказать, могли решить судьбу свою в ту или другую сторону; и они решались сказать и умирали за слово с великой радостью. И мы со своей радостью не годимся им в подметки.
После того оказалось для меня, что сознание моего счастья было нелепое: я по наивности полагал его просто на таланте, на честности своей, на победе. А оказалось, я потому считал себя единственным, что сравнивал себя с несчастными, между тем как мне надо было сравнивать себя с теми счастливцами, кто за слово стояли до конца, и таких было много, много...
Продавать или беречь архив? Беречь, если знать, что ты движешься вперед. Продавать, если нет уверенности. Я уверен и не хочу продавать. Но если бы я тогда отказался от Л., то верить бы не мог в будущую ценность архива.
Л. мучается за А. В. днем и ночью.
-- Ты же,-- сказал я,-- не вольна была меня оставить, когда меня полюбила?
-- Нет,-- ответила она,-- не вольна.
-- И веришь мне, я тоже не волен был, не мог оставить тебя и вернуться к семье?
-- Верю.
-- Для чего же теперь мучиться за А. В., которого ты оставила, ведь там ты вольна была?
-- Вольна. И оставила.
Павловна, Лева, Петя, даже Аксюша -- вовсе не плохие люди, но я их разбаловал, мой грех в том, что не вел себя с ними как Старший, не утруждал этим себя.
Рассказывали, что будто бы один мальчик-осетин влез на плетень к соседу и схватил барана, и когда это заметили и поймали его, то рук своих он освободить не мог, так что пришлось вырезать шерсть из барана. |