Я же смотрю на него внимательно и с определенной долей угодливости, ожидая новых вопросов или просьб. Моя угодливость тщательно вымерена — она должна быть естественна, но при этом не вызывать отвращения или настороженности у коллег. Все хорошо в меру, и нет ничего сложнее, чем эту меру просчитать — и в настоящей-то жизни сложно, а уж попробуй-ка это просчитать в жизни искусственной! Потому-то, в очередной раз заканчивая работу, я и горжусь собой, потому что ошибок не совершила.
— Они сказали, когда придут?!
— Да вот-вот должны подойти, сейчас… — бормочу я и теперь кошусь на зама слегка пугливо, как и положено такому маленькому и забитому существу, как я. Когда начальники смотрят сурово, такие существа неизменно принимают виноватый вид и, возможно даже всерьез считают себя виноватыми. А мне сейчас выглядеть виноватой и вовсе ничего не стоит — это я сломала телефоны, и как бы растрепалась марксовская борода, узнай она об этом.
— А прэсса? — осведомляется зам с турецким акцентом.
— Почты еще не было.
Замгендир смотрит на меня снисходительно-насмешливо, с легким оттенком презрительной жалости. Его легко понять. Что он видит перед собой? Малохольную пресную забитую девчонку не старше двадцати, пепельные волосы стянуты на затылке в узел, одежда хорошая и дорогая, но сидит отвратительно. Девчонка работает отлично, но девчонка работает подолгу, и всегда готова остаться дополнительно, если попросят — значит, домой она не рвется, значит муж у нее придурок. Зам это видит и все это видят, и все так и относятся — насмешливо-снисходительно, снисходительно-равнодушно, равнодушно-сочувственно, сочувственно-отечески, отечески-доверительно. Именно то, что мне нужно. Но сегодня марксовская борода смотрит на меня в последний раз — это последний день моей работы здесь, и дальше «Сарган» уже поплывет без меня — до тех пор, пока наш заказчик не поймает его на купленную у нас наживку.
— Ага, так-так… — бормочет зам в пространство и скрывается в своем кабинете, предусмотрительно оставив дверь полуоткрытой, и я, копаясь в макетах и поглядывая на часы, рассеянно слушаю, как он шелестит бумагами, приглушенно что-то рассказывает самому себе об «идиотах, которые вечно не дают толком работать» и грохочет трубкой мертвого телефона. Я слушаю, слушаю и уже начинаю слегка нервничать, и когда кто-то легко трогает меня за плечо, то резко вздрагиваю, и мои пальцы, свободно лежащие поверх клавиш, вжимаются в клавиатуру, и по экрану монитора ползет удивленно-испуганное «должжжжжжжжжж».
— Ох, напугала, да? — спрашивает с легкой усмешкой одна из сотрудниц, стоящая рядом с моим столом. — Ну прости. Ты случайно не видела…
Но тут выходящая в коридор дверь открывается, впуская в наш сонный загон некое весьма привлекательное существо мужского пола, и сотрудница забывает обо мне, да и весь «Сарган», чей коллектив состоит преимущественно из женщин, встряхивает плавниками и настораживается. На голове и плечах вошедшего тает снег, глаза смотрят весело и внимательно, и он добродушно улыбается всем нам молодой беззаботной улыбкой и стряхивает с себя съеживающиеся снежные перья на недавно выскобленный уборщицей паркет.
— «Сарган», да, девчонки? Это у вас телефончики келдыкнулись? — спрашивает он, и «девчонки», большинству из которых уже давно и далеко за тридцать, кивают и хихикают, и кто-то уже начинает отпускать легкие шуточки, и молодой телефонист, стащив вязаную шапочку, тоже начинает болтать всякие глупости, тщательно и беззастенчиво оглядывая наиболее симпатичных. На меня он не смотрит, что, конечно же, не удивительно — какое дело такому симпатяге до маленькой очкастой замухрышки, зарывшейся в свои бумаги. И пока телефонист павлинит перед «девчонками», я вытягиваю из-под кучки бумаг на столе заранее спрятанный под нее носовой платочек. |