А скоро новгородский наместник привез в Москву весть: шведский король Эрик XIV посмел заточить своего брата Иоанна в замок Грисгольм. Воевода взахлеб рассказывал государю о том, что король обвинил брата в измене за то, что тот провозгласил Финляндию независимой; если что и помешало королю немедленно расправиться с взбунтовавшимся братом, так это неожиданный приступ эпилепсии, который не отпускал Эрика XIV почти сутки. А потом Эрик впал в такой глубокий сон, что его не могли добудиться и трое суток. Когда король наконец проснулся, то немедленно пожелал видеть Екатерину и с улыбкой объявил ей о своем желании отослать ее русскому царю Ивану. Герцогиня нашла в себе силы, чтобы отвесить королю низкий поклон, и также, улыбаясь, сообщила, что лучше умрет, чем оставит своего мужа.
— Ты желаешь к своему мужу? — угрожающе переспросил король. — Тогда заточить их обоих в крепости! И не выпускать без моего особого распоряжения.
Ближние бояре, уже не стесняясь, говорили о том, что Мария доживает во дворце последние дни и что в одном из дальних монастырей для царицы приготовлена келья, где ей придется провести остаток жизни в полнейшем одиночестве.
Московский двор запасся терпением и стал ждать новую хозяйку, и только немногие бояре оставались на стороне опальной царицы, убежденные в том, что скорее всего Мария Темрюковна свернет Ивану шею, чем он облачит ее в одеяние старицы.
Время шло, а высылать Екатерину в Москву король не спешил. Уже не однажды новгородский воевода отъезжал с поклоном в Шведское королевство, но Эрик всякий раз был занят: то мешала размолвка с Данией, то строптивость показывал Ганзейский союз, а потом неожиданно король умерил гнев и позволил брату видеться с женой раз в неделю.
Московские бояре вновь обернули взор на Марию Темрюковну, которая к тому времени уже так окрепла, что едва ли не покрикивала на самого Ивана Васильевича. От бояр не ушло и то, что даже вновь избранный митрополит спешил оказать почтение царице и кланялся ей в самый пояс. Треснуло согласие в Думе, и многие из бояр приняли сторону черкесской княжны, понимая, если и искать управу на царя, так только в лице сумасбродной Марии.
Малюта Скуратов был одним из любимцев царя Ивана. Происходил он из мелких дворян и носил родовитую фамилию — Бельский. Батюшка его имел небольшое именьице неподалеку от Москвы по Тверской дороге, землицы ровно столько, что иной молодец мог бы и переплюнуть, а тот небольшой доход, что приносили черные люди, пропивался батюшкой в течение часа в московских кабаках.
Бедно было. Сиро.
Григорий, не отличаясь от крестьян, бегал с мальцами в одних лаптях, гонял на выпас хворостиной гусей, дрался с отроками из соседней деревни и совсем не подозревал о глубоких княжеских корнях своего измельчавшего рода.
Прозрел Григорий пятнадцати лет от роду, незадолго до батюшкиной кончины, когда строгий предок выдрал уже великовозрастного детину за ухо лишь за то, что тот разодрал о плетень новые порты.
— Будешь знать, как штаны о плетень рвать! Будешь теперь знать, как рвать новые порты! — приговаривал отец и, подставу, выпустил из рук распухшее ухо, присел прямо на рубленую колоду.
Дом их мало чем отличался от крестьянских изб — был так же неказист снаружи, как и внутри, но что возвеличивало его среди прочих дворов, так это огромный забор, который был виден за версту, и, не зная хозяйства Лукьяна Бельского, можно было бы подумать, что прячется за плетнем княжеская казна. А хозяйства этого — две худые коровы да дюжина крикливых кур, которые бесшабашно бегали по двору и старались всякий раз угодить под колеса проезжавшей телеги.
Ухо у Мишутки припекало, и он с досадой подумал о том, что до плясок, видать, не заживет и к Маньке придется поворачиваться левым боком, иначе, ежели заприметит, засмеет и выставит на посмешище перед всем весельем. |