Эх, царствие ему небесное, славный был отрок! А какой скорняк! Царице сапоги мастерил. Мне вот сапоги сшил. Ты посмотри, красавица, — выставил Малюта под нос девице ноги, — посмотри, какая красота вышла! А какой рисунок! Такого ладного шития теперь не встретить. Не умеют шить мастера, как этот скорняк. Такие у него руки были, что в пяти поколениях другого такого не встретишь. Искусный был мастер! — сокрушался Григорий Лукьянович. — Да вот без рук остался. Укоротил их Никитка-палач по самые плечи. Кто бы мог подумать, но душегубец оказался, хотел царицу жизни лишить. Под стельки Марии Темрюковне волосья подкладывал, извести ее хотел! А руки его мы на площади прибили, у Лобного места. Вот так оно и бывает, голубушка. Что-то я смотрю, девица, ты совсем с лица сошла. Тебе чего бояться, если ты государыне порчи никакой не желала? А вот хахаль твой, видно, сгубить государыню хотел. Косточки лягушачьи в кармане таскал. А может, и ты в этом повинна?
— Что ты, что ты, Григорий Лукьянович?! Нет в том моей вины! Если в чем и повинна, так в том, что приголубила злодея! — едва не помирала со страха Манька.
— Приголубила, говоришь?
— Приголубила.
— Вот, видать, за это тебе и ответ держать. Если хахаль царицу хотел уморить, значит, и ты с ним в сговоре была.
— Не было этого, господин хороший, не было! А ежели он зло против царицы имел, так и судите его по справедливости!
— Жить хочешь, баба? — простодушно поинтересовался Григорий Лукьянович.
Поперхнулась Манька от ласкового взгляда Скуратова и отвечала честно:
— Хочу.
— Тогда вот что, девка, правду говори: давно ли твой хахаль измену надумал?
— Давно, господин.
— Давно ли лягушку с собой носит?
— Давно.
— Стало быть, давно надумал государыню заморить?
— Давно, стало быть.
— Эх, девка, повезло тебе. Вместо тебя на крюке твой хахаль висеть будет. На правеж бы тебя поставить, да уж ладно, будь свободна!
Мужичонка оказался на редкость упрямым. Кто бы мог подумать, что в таком тщедушном тельце прятался упорный характер. Никитка-палач перепробовал на нем все: поднимал на дыбу, надевал башмаки с торчащими вовнутрь гвоздями, калил сковородки и прикладывал их на живот татю. И, глядя на израненное тело мужичонки, совсем не верилось, что в нем оставался живой дух. Бунтарь заставлял изнемогать в поте не только Никитку-палача, но и самого Малюту Скуратова.
— А не знался ли ты с боярышнями, что служили в Крестовой комнате?
— Если и знался, то не близко…
— Ах, знался! — спокойно заключил Малюта и, повернувшись к дьяку, наказал: — Пиши, что смердячий пес знался с боярышнями, которые надумали загубить государыню волхвованием и колдовством! Вот теперь тебе, молодец, все рассказать придется. Эй, Никитушка, подними повыше дыбу, пусть детина на нас с высоты посмотрит.
Никита потянул веревку, и кости, треща, выходили из суставов.
— Хороша музыка, ничего не скажешь! А еще с ними мамка была заодно. Вот Иван Васильевич с вас и спросит!
Малюта Скуратов дело считал завершенным. Спросив дозволения самодержца, он с пристрастием допросил боярышень, которые признались в грехах, а еще указали на бояр, чьи имена еще совсем недавно внушали Григорию Бельскому благоговение. Один из них был Федор Овчина, чей отец заставлял царицу Елену стягивать с него сапоги. А бояре все настойчивее шептали о том, что Иван Васильевич приходился скорее всего Федору сводным братом, иначе откуда у Ивана Васильевича высоченный рост? Василий Третий сухонький да маленький уродился, а вот Овчина из молодцов — когда в дверь входил, то наполовину сгибался. |