Он поэтому так ответственно к чистке зубов относился и пекарни за святые места почитал. У него поэтому такие отличные зубы были, как в рекламе зубной пасты, и хлеб у нас дома не переводился. Даже если в дым пьяный с работы возвращался — в портфельчике буханку хлеба домой нес, и из-за этого, к неудовольствию бабы Марты, часто приходилось отдавать засохший хлеб тем, кто собирал объедки для своей скотины. Он в силу своей биографии сюрреализм иначе понимал, и тут удивляться нечему, сыночек.
Но я ж не о Леоне хотела сказать, о Гийоме.
После стакана абсента он впал в подобие транса и рассказал мне о своем видении эротического романа. Уж не знаю, какие он там по отношению ко мне намерения имел, но я ему, сыночек, сразу объявила, что, во-первых, он не в моем вкусе, а во-вторых — вероятность того, что я изменю моему любимому Леону, еще более сюрреалистична, чем история с похищением «Моны Лизы» из Лувра, в которую оказались замешаны Гийом Аполлинер и его друг Пабло Пикассо. Гийом, правда, мне не очень-то и поверил, потому что о женщинах давно уже составил свое мнение, считает, что женское «нет» веса не имеет и его всегда можно обойти к обоюдному удовольствию. А я, пока он в своем трансе пребывал, спросила о его «Одиннадцать тысяч палок, или Любовные похождения господаря», которые он не под своей фамилией издал, а под инициалами «Г. А.». Эта книжечка в подземье долгие годы вызывала смущенный румянец на лицах малоопытных молодых женщин, а в земных книжных магазинах появилась только в шестидесятых годах двадцатого столетия, в эпоху «свободной любви», Джими Хендрикса, Дженнис Джоплин и появления противозачаточных пилюль. Я там, в книжке-то этой, ничего «этакого» не нашла, кроме непомерно раздутого, надутого и передутого «мужского хуя», на себе самом зацикленного.
Ты, сыночек, прости меня за грубость и вульгарность, но я лучшего слова в данном случае подобрать не могу, да и на том настаивал сам писатель, до краев налитый абсентом, который такими-то словами сам себя возбуждал, что могло моей чести всерьез угрожать. Мне-то в «Палках…» понравился юмор, мрачно-сюрреалистичный, понравилось про садизм, но, сыночек, как же эти извращения надоели! Ну какой там, ей-Богу, сюрреализм в онанизме, бисексуальности, садо-мазо или даже в некрофилии? А ведь это было общепринято в Париже того времени, когда Аполлинер в нем жил и писал, об этом и грешники тех времен говорят-подтверждают, честью клянутся — мол, так все и было. А фрагменты об этих дамско-мужских треугольниках и четырехугольниках у меня и вовсе зевоту вызывали и желание отложить в сторону эту исповедь прыщавого подростка, слишком развитого для своего возраста.
Но позволь мне, сыночек, вернуться к Густаву Климту.
Когда на www.wiki.hell читала про Климта, я увидела там линк на Тебя, сыночек, что меня не удивило нисколько, потому что Ты иногда в стиле Климта пишешь и «киски» вниманием не обходишь. Я по той ссылке сразу отправилась к Тебе — и так, сыночек, растрогалась, что из глаз у меня слезы брызнули: у Тебя на страничке черно-белая фотография, а на ней мы все, и Леон такой красивый, и вы с Казичком такие мои, и я без единой морщинки и как будто только из парикмахерской, с прической и даже на черно-белом фото ярко-рыжими волосами. И вспомнился мне Леон и его поцелуи, и сразу стал Климт бесконечно скучен и неинтересен: как меня Леон целовал — это никто никогда не нарисует, даже если Климт, да Винчи, Пикассо и Матейко вместе взятые за такую задачу возьмутся, ничего у них не выйдет, потому что целовал меня Леон невообразимо прекрасно, никакой рисунок этого вместить не может. И того трепета, который меня охватывал, той нежности немыслимой, которая меня наполняла — кисть самого гениального художника не сможет изобразить.
Но я ведь хотела о втором моем муже, который перед Леоном-то был, рассказать. |