Мне дали комнатку в девять квадратных метров в центре города, на главной улице, на третьем этаже. Обещали в будущем дать лучшую, а пока просили написать Эренбургу: дескать, получила комнату в центре, что я и сделала — восторженно поблагодарила его.
Когда мы стали там жить, восторга поубавилось, но все же я была довольна, что у нас есть хоть эта комната. Наша, своя, и никакая частная хозяйка в нее не войдет с дурацким замечанием.
Но, кроме этой комнаты, которую я обставила с огромной радостью, все было гадким и отталкивающим, странным.
В доме этом прежде была гостиница «Россия», но в 1937 году ее срочно превратили в жилой дом. Просторные номера поделили пополам, удвоили этим число комнат, двери для этих новых комнат позаимствовали в тюрьме, и поэтому все они оказались с заплаткой посредине, где прежде был глазок. Моя тоже. За тонкой перегородкой жил пенсионер-алкоголик, бывший надзиратель. Каждый день он встречался с «однополчанами», спрашивал:
— Ты мне друг?
— Друг.
— Тогда выпей.
Бывший надзиратель приносил живых раков, и они, ловко находя какие-то щели, переползали ко мне.
Напротив жила алкоголичка, брошенная жена начальника тюрьмы. По другую сторону комнаты была кухня на шестнадцать семейств. Тридцать шесть дам довольно бурного темперамента — обладатели громких визгливых голосов, особенно три из них. Конфликтуя, они приподнимали юбки и показывали друг другу зад. Подкидывали друг другу в щи грязные тряпичные куклы и тому подобное. Единственно, что их вскоре объединило, это острая неприязнь ко мне, не похожей на них.
Чтоб не портить творческое настроение, я отказалась от этой кухни, где мне принадлежала одна из комфорок четырех газовых плит. Стала готовить и стирать у себя в комнатке, пользуясь электроплиткой. Единственное окно выходило во двор. Внизу были какие-то склады, и весь день заезжали грузовики, громко матерились шоферы… Впрочем, заглушая и нецензурную брань, и кухонную склоку, вопили пластинки патефонов. Их владельцы весь день гоняли модную тогда оглушительно громкую «Тишину». Порой казалось, что я нахожусь внутри шумного, разлаженного вконец, фальшивого оркестра.
Мы купили круглый стол и за этим столом посреди этой какофонии я написала роман «Смотрящие вперед», книжку «Гавриш из Катарей» и романы «Плато доктора Черкасова» и «Обсерватория в дюнах».
Все это было напечатано потом… Тогда у меня в Саратове не печатали ни строчки. Все, что я приносила в союз писателей, издательство, либо в газету «Коммунист», объявлялось слабым, бездарным, негодным.
Началась всесоюзная травля Дудинцева. Травили на самом высоком уровне. В Саратове сам первый секретарь обкома, когда ему писали речь, позвонил в местное отделение СП и попросил «пример местного Дудинцева». Долго не раздумывая, братья писатели дали мое имя и название одного из напечатанных моих рассказов «Коммунист Нестеров».
Москвичи постарше помнят, какая дикая это была травля.
В провинции не отставали. Всюду висели плакаты, не жалели по пять-десять метров полотнищ. «Дудинцев и Мухина-Петринская». Однажды я покупала в киоске «Комсомольскую правду», когда подошел какой-то молодой человек и опросил: нет ли сочинений Мухиной-Петринской?
— Нет.
— Эх, жаль, что нет.
— Так писателя такого даже нет, — возмутилась киоскерша. — Спрашивала и на складе, и в книготорге, нет, говорят, такого писателя на свете.
— Да как же нет, — возмутился парень, — когда я сам слышал, как ее ругал первый секретарь обкома. Приезжал к нам на завод специально ругать Дудинцева и Мухину-Петринскую. А Дудинцев же очень хороший писатель. Я до утра читал его «Не хлебом единым» — потрясающая книга. |