В 1929 году был он раскулачен, однако признан середняком и реабилитирован, но односельчанам обиды не простил и в родное село уже не вернулся. Колесил с женой Капой по всей стране, как оторванный ветром листок, как перекати-поле. Работал то плотником, то шофером, механиком, каменщиком или стекольщиком. У него были, что называется, золотые руки.
Где-то среди этих скитаний он похоронил жену. Она умерла от воспаления почек. Видимо, застудила их. Острый нефрит перешел в хронический… Условий для поддержания здоровья не было. В тот год он работал лесорубом на лесоповале, жил в вагончике… Сам сбил жене гроб, крест, похоронил и поехал дальше на север.
— Почему именно на север? — поинтересовалась я.
— На севере чувствую себя как-то нужнее. Больше уважения к человеку. Да. Каждому человеку необходимо если уж не любовь, то хотя бы уважение.
И я подумала, что на фоне бывших зека и уголовников Иван Матвеевич, добровольно приехавший на север, честный, прямой, мужественный, с его золотыми руками, действительно должен вызывать уважение.
Я очень огорчилась, когда узнала, что через две-три недели, когда мы выполним заказ для теплиц, Иван Матвеевич уезжает работать на золотые прииски, Вася идет трактористом и будет работать под началом Вячеслава Ивановича, главного агронома.
А меня… меня ждет лесоповал. Но тут меня вдруг «осенило», и я однажды вечером, после работы, отправилась к начальнику. Подходя к его кабинету, я услышала музыку. Прекрасная щемяще-грустная мелодия. А-а… тоска по родине. Полонез Огинского.
Начальника не было. В его кабинете сидел возле патефона Швили и слушал, по смуглому лицу его струились слезы.
— Это ты? — заметил он хрипло. — Посиди со мной. — Извини. Мне нужен начальник, — сказала я, обращаясь в бегство.
Нарядчица сказала мне, что начальник дома: ушел пораньше, так как завтра к девяти едет в Магадан.
Я шла к начальнику, и совесть исподтишка меня мучила: все же он, этот Швили, тоже человек — он плакал. Тоже, наверное, тоска по родине. А у меня на этот раз просил только одного: посидеть рядом и посочувствовать.
Впрочем… Я вспомнила, как он избивал ослабевших заключенных в карцере, и поняла, что ему сочувствовать не могу. Надеюсь, его печаль не обратится в злобу и он не пойдет срывать свою тоску на зека, таких же, как он сам, только лучше его.
Начальник уже поужинал и, сидя в кресле в вязаных шерстяных носках, читал «Правду».
Я извинилась, что побеспокоила его дома, но дело очень важное.
— Слушаю, — сказал он, откладывая газету. — Да ты садись.
Я рассказала, что у меня отменен приговор и с первым пароходом я должна ехать на переследствие. Насколько я слышала, всех с отмененным приговором свозят в Магадан.
— Правильно. Значит, никакого приговора тебе не отменяли. Если бы отменили, то не выслали на Дукчу.
Я показала ему мамину телеграмму и рассказала, что меня вызывали уже в НКВД, где сообщили, что первым рейсом еду домой на переследствие…
— Он даже выразился так: «На освобождение».
— Странно. Почему же…
— Обычное нарушение… Мало ли разве?
— Гм… Ладно, как раз завтра я еду в Магадан, зайду в НКВД и узнаю насчет тебя, телеграмму возьму с собой.
— Спасибо, гражданин начальник.
— Ладно, чего там. Узнать не трудно, а вдруг правда твоя!
Утром, когда я шла к девяти часам на работу, мне встретился Швили.
Остановил меня:
— К девяти часам ходить — зека так не положено. Ладно, неделю тебе осталось побарствовать. Потом только два выбора: либо овощехранилище, либо лесоповал. |