Хотела прочесть письмо, но не смогла, положила под подушку в ожидании пока температура спадет хоть до сорока градусов. Письмо это как бы согревало мою душу…
Но в полдень температура вдруг с 41,3 упала до 35 градусов или ниже. У меня отнялась речь, исчез слух, я будто онемела, глаза как уставились в потолок, так и застыли.
Больные сразу заметили, что мне не по себе и позвали Катю, которая раздавала лекарства в соседней палате.
Катя подбежала, закричала: «Ой, глаза в потолок!» — и бросилась искать Валериана Викентьевича.
Странное, непередаваемое ощущение овладело мною до того никогда не испытанное, оно не было даже болезненным, но… оно было непередаваемо… Я сразу — что умираю. Органы чувств мне изменили, но не сознание, оно работало отчетливо, как никогда. Итак всё — конец. Прожила на свете тридцать шесть лет — из восемь лет глубоких страданий, которые я неуклонно перемалывала, словно мельница зерно. А теперь всё? Всё? Если бы хоть был загробный мир, где продолжалась сознательная жизнь, но… вряд ли… Просто меня не будет. Небытие! А какой удар маме, которая меня так ждет, и я так мечтала поднять и пронести знамя романтики, которое Александр Грин выронил, умирая в забвении в 1932 году… Да я вообще ничего не сделала на белом свете. Разве что сумела поддержать товарищей в тяжелые часы… О нет, я не дам смерти увести себя ни за что! Я буду бороться! Бороться.
Я напрягла всю волю, все духовные силы, призывая на помощь сознание и подсознание. Я буду жить, я должна жить! Я живу! Я живу, я живу, я живу!
Я изо всех сил сжимала руку Валериана Викентьевича. Он уже давно сидел возле меня, держа за руку, как я вчера держала умирающего Ивана Денисовича… Он понял, что я борюсь, и боялся пошевелиться. А я все крепче сжимала его руку, пока… не заплакала. Я жила. Не умерла. Ощущение умирания оставило меня.
Только после этого врач и медсестра сделали мне укол, протерли чем-то лицо и оба поочередно расцеловали меня.
— Спасибо, — прошептала я.
На другой день сразу после завтрака Катя отвела меня в приемную доктора.
— Вот что я решил, — как-то нерешительно начал Валериан Викентьевич. — Эти безобразия с температурой пора кончать, сейчас мы с Катей сделаем вам укол (он назвал лекарство по-латыни), после чего приступы малярии прекратятся.
Я взглянула на него с удивлением:
— Какого же дьявола?.. Ладно, делайте. Катя набрала шприц, поближе подвела меня к кушетке и всадила в меня иглу.
Когда я пришла в себя, я лежала на кушетке. Оба они вздохнули с облегчением.
— Сильное очень средство, — пояснил доктор, — мне приходилось делать его военным крепким мужчинам тридцатилетним, и они тут же теряли сознание. Я давно о нем подумывал, но боялся, что вы его не вынесете.
— А почему же теперь?
— Ну второй схватки со смертью вы тоже могли не выдержать, и я решил рискнуть. Слава богу, все сошло благополучно. Больше температуры не будет.
Действительно, на этом малярил прекратилась.
Валериан Викентьевич поехал в Караджар и рассказал о том, что Решетняк перевел меня в «подконвойку».
Кузнецов посоветовал ему задержать меня недельку-другую в больнице, так как он добился права закрыть «подконвойку», но это еще не совсем утверждено.
Через неделю пришел приказ: разобрать колючую проволоку и убрать овчарок.
«Подконвойку», к великой досаде Решетняка, отменили.
Сияющие уголовники гуляли по всему лагерю и заходили в гости к 58-й статье. Перемирие состоялось.
Перед выпиской из больницы мы долго проговорили вечером с доктором.
— Ведь я понял, что вы изо всех сил боретесь со смертью, — сказал он мне, — понял и старался вам не мешать… А потом, когда вы с неожиданной силой сжали мне руку и сжимали все крепче и крепче, я понял, что дело идет на лад — вы победили смерть. |