Изменить размер шрифта - +
 — Дошло?

— Да. Шекспир же гений.

У Анны Ефимовны имелся градусник. Она смерила мне температуру и уложила меня спать.

Женщины спали тихо. А я долго не могла уснуть. За стенами выли овчарки и лязгали цепями. Мне надо было выйти из барака на воздух, но здесь не выходили, как в тюрьме. В углу стояла параша… Утром Валериан Викентьевич забрал меня в больницу.

Маруся Шатревич, навестившая меня в больнице, рассказала, что Решетняка очень рассердило, что меня поместили в больницу.

— Пусть хоть в больницу, хоть за больницу, — ворчал он, — все время не продержат там, сгною ее «подконвойкой».

Заболела я серьезно. Валериан Викентьевич удивлялся, как это я одна ухитрилась подцепить такую тяжелую форму тропической малярии.

Приступы начинались каждое утро со страшнейшего мучительного озноба, затем быстро поднималась температура и держалась двадцать два часа. Почти все это время температура была одна и та же, 41,3 градуса. И это каждый день. И только два часа отдыха.

В нашей больнице было всего две палаты. Клали самых тяжелых больных, таким образом, оказалось, что лежали одни мужчины и лишь одна женщина — я. Мне отвели кровать у окна, в углу, отгородили занавесками из простыней. Я их, впрочем, никогда не задергивала. Окно всегда раскрыто — на окнах сетки. Здоровье у меня было и без того подорвано, а малярия, что называется, доконала. Потом мне женщины рассказывали, как Валериан Викентьевич зашел к нам в барак, присел на нары и подавленно сказал:

— Умирает наша Мухина.

Женщины, особенно из нашей бригады, навещали меня, приносили полевые цветы, иногда что-нибудь вкусненькое поесть — из посылки или поварихи присылали, — но я ничего не могла взять в рот.

Приходили письма от мамы и сестры — они писали дважды в неделю. Никто в лагере не получал так часто писем от своих родных. По-прежнему писал мне и двоюродный брат Яша. Сначала с фронта, потом из госпиталя, где он пролежал ровно год, отказавшись наотрез ампутировать ноги. К слову говоря, он не только сохранил их, но впоследствии даже не хромал.

Письма всегда приносил доктор.

Утром — только закончился у меня приступ озноба и начинала подниматься температура — вошел расстроенный чем-то Валериан Викентьевич и подошел к моему соседу по кровати. У того был рак гортани, и его терзали сильнейшие муки, так как обезболивающих лекарств в лагере давали крайне мало (да еще во время войны).

— Андрей Павлович, дорогой, вы временно (думаю, неделю-другую, не больше) пока полежите в бараке. Обход буду начинать с вас, как будут сделаны все процедуры. Потом… а потом… опять положим в больницу.

— Для чего же тогда выписывать?.. — прохрипел Андрей Павлович. Доктор вздохнул.

— Иван Денисович… Как вы знаете, его поймали… Судили… ну, снова дали еще десять лет, сейчас он умирает. Хочу положить его рядом с Мухиной, она скрасит его агонию…

Андрея Павловича увели в барак.

Я лежала подавленная. Бедный Иван Денисович. Он был мои земляк, волжанин, из Саратова. Хороший столяр, натура творческая, он работам как художник, как скульптор, а в лагере его в лучшем случае использовали как плотника. До Карлага он побывал на севере, на лесоповале. Здесь был на общих работах… Строили не очень-то много.

Срок у него был десять лет. И вот, когда у него оставалось полгода до освобождения, Иван Денисович подошел ко мне с просьбой написать заявление Сталину, чтоб его освободили хоть на два месяца раньше срока, так как с ним что-то стряслось и он не может больше сидеть.

— Я, конечно, и сам грамотный, но я официально напишу, а надо так, чтоб Сталин понял, что я больше действительно не могу.

Иван Денисович подошел ко мне на улице.

Быстрый переход