|
«Что это они опять затевают? — спрашивал себя Курбский. — У иезуитов ведь цель оправдывает всякие средства, даже самые преступные…»
А Сераковский, подойдя опять к царевичу, заговорил с ним своим обычным медовым голосом, убеждая не придавать значения вздорным словам какого-то старика-сумасброда.
— Но по приметам он вначале ведь готов был признать вас, хотя не видел вас с раннего вашего детства, — говорил патер. — А в Жалосцах, помните, у Константина Вишневецкого вас тотчас узнал другой угличанин, Юрий Петровский.
— Который потом оказался поджигателем и святотатцем! — с горечью добавил царевич. — Можно ли такому человеку придавать какую-либо веру? Да вот вам лучший друг мой — Курбский: он молчит, но отворотил от меня лицо; значит, и он сомневается уже во мне.
— О, нет, государь! — сказал Курбский, краснея и заставляя себя взглянуть прямо в глаза Димитрию. — Ты сам ведь всегда твердо верил, что ты — сын Грозного царя, и доколе ты в себе не изверишься, я слепо буду идти за тобой, с радостью сложу за тебя голову…
— Спасибо тебе, друг, за это слово! — с чувством проговорил Димитрий и, обернувшись к освещенному неугасимой лампадой образу Богоматери с Младенцем, торжественно поднял правую руку. — Клянусь именем нашего Спасителя и Пречистой Девы, что до сего часа я никогда не сомневался в том, что я истинный царевич. Но теперь… Даже эти приметы меня смущают.
— Как так, ваше величество? — спросил Сераковский. — Я вас, простите, не понимаю. Уж чего доказательнее этаких примет?
— Да откуда они взялись у меня?
— Как откуда? От рождения, конечно.
— То-то, что и этого я наверное не знаю. От припадков моих память у меня относительно всего моего детства точно отшибло. Помню только, как в тумане, что играл я с другими детьми на каком-то дворе; что бывали у меня припадки; что лечил меня от них лекарь Симон. Помню еще, что после одного такого припадка я очнулся в какой-то закрытой повозке. Когда я хотел тут приподняться, то надо мной наклонился все тот же лекарь Симон. «Лежи, лежи!» — сказал он и дал мне испить чего-то. И заснул я снова, спал крепко и долго… Потом вижу вокруг себя уже людей в черных рясах — монахов… Потом… приключилась со мной тяжкая болезнь, я целые дни, а может и недели лежал в огневице (горячке) без памяти. Когда же встал опять, то на лбу и под глазом у себя нащупал бородавки. Были ли они у меня раньше, нет ли, — ей Богу, не знаю: память у меня тогда, как сказано, совсем ослабела. Но бородавки те были мне противны, и я стал умолять Симона их отрезать. «Боже упаси! — сказал он, — это твои царские приметы; но до поры до времени ты должен скрываться от людей». А тут и сам он слег — и уже не встал. Но перед своей кончиной он успел сдать меня с рук на руки одному монаху, чтобы тот хранил меня, пока я не войду в лета и пока сам не заявлю себя сыном Грозного, Димитрием. Кто же я теперь? Димитрий или только его бывший товарищ?
— Без всякого сомнения, вы — Димитрий, — отвечал патер. — Кроме бородавок, у вас есть ведь и другие приметы: родимое пятно под локтем…
— Да не могли его, как и бородавки, привить мне Симон во время моего беспамятства? Он был таким искусным врачом…
— Ну, уж родимого-то пятна не привьешь! Потом ваши руки разной длины…
— Да что ему значило вытянуть мне тогда же без моего ведома одну руку против другой? О, Боже праведный, просвети меня! Верить ли мне еще в себя?
— Верьте, государь, и вера ваша спасет вас! — убежденно сказал иезуит. |