Каждую ночь ходил Василь к тому кургану. Дорылся до каких‑то черепков, конских костей, железок, а золота всё нет. А в одну ночь вырыл Сагайда людские кости, плюнул да и не стал больше ходить. Прознал кто‑то об этом, донёс атаману. Вызвали Василия на сход, спрашивают: «Рыл?» Отвечает: «Было такое». Тут деды зашумели: «Всыпать ему двадцать пять горячих, чтоб покойников не тревожил!» Сагайда и туда и сюда, а деды ни в какую. Сняли штаны и тут же на сходе всыпали. А после ещё на кордон вне очереди отправили. Там на линии и сгинул казак…
Обгоняя колонну, рысью проскакал Чернышев. Ком грязи вылетел из‑под копыт и угодил в лицо Собакарю.
— Мы пешком, а они верхом, — вытирая грязь рукавом, буркнул он, сердито глянув в спину полковнику.
— На то они паны, — усмехнулся Ефим.
— На моём веку у меня панов перебыло, что блох у собаки, — сквозь зубы ответил Никита. — И они завсегда конно, а я на своих двоих столько оттопал вёрст, что на том свете уже до самого господа бога дошёл бы.
Ефим переложил пищаль с плеча на плечо, спросил:
— А как Федор? Не видели?
Еще в Усть–Лабинской при погрузке провианта Дикун, поскользнувшись, подвернул ногу. Сначала не почуял ничего, а потом нога распухла, и пришлось ему сесть на подводу.
— Федору легче. Лекарь водкой ногу растёр — и полегчало.
— Проведаем его?
Они поотстали от сотни, пропуская колонну.
Казаки брели, медленно переставляя ноги в липком месиве.
— Что, однокашники, не веселы, будто с похмелья, — окликнул идущих Осип.
— Тут будешь с похмелья, — проворчал кто‑то из пластунов.
— А вон и Федор, — указал Осип на одну из подвод. Сорвав с головы мохнатую папаху, он замаячил ею. — Эгей!..
Третьи сутки трясёт Леонтия лихорадка — то в жар, то в холод бросает. Лязгает он зубами, мечется на подводе.
— Пить, — шепчет Леонтий пересохшими губами.
На минуту забудется, и в смутной памяти всплывает родная деревня, изба. Он лежит в углу, на лавке, над головой лампада коптит. Над ним склоняется худое, морщинистое лицо покойной жены Василисы. «Убивец, душегуб ты, Леонтий, — грозно говорит она, и её добрые глаза становятся тёмными, суровыми, — И Наталью не уберег…»
«Отстань, Василиса! Мне, думаешь, легко? Думаешь, моя душа не болит за Натальей? А грех я за барина с себя сымаю. Не человек он! Кровопийца! Всех их вырезать надо. Уйду к царю Петру Федоровичу! Барам красного петуха пускать буду…»
И уже перед Леонтием царь Петр Федорович, которого баре Пугачевым называли. Как в те молодые годы, видит его Леонтий. Карие глаза смотрят чуть насмешливо. Он гладит рукой чёрную кудрявую бороду и говорит: «Служи мне, Малов, верой и правдой, а за это жалую тебе и детям твоим полную свободу».
Леонтию становится жарко, он сбрасывает овчинный полушубок, порывается подняться, но чьи-то руки укрывают его, подкладывают под голову охапку сухого сена.
— Лежи, лежи!
Леонтий открывает глаза и видит склонившееся над ним скуластое лицо и серые, по–доброму смотревшие на него глаза.
«Где я его видел?» — силится припомнить Леонтий.
— Лежи спокойно, теперь уже на поправку пойдёт, — говорит незнакомец, поднося к губам больного кубышку с водой.
«И голос знакомый, — думает Леонтий. И неожиданно вспоминает: — Да это же тот казак, который в церкви рядом стоял со мной. Как его зовут? Петро? Нет, не Петро… Иван? Нет. — Леонтий напрягает память. Вспомнил и обрадовался. — Федор! Федор Дикун…»
Где‑то впереди неслась песня. Кто‑то разухабисто присвистывал.
Леонтий с трудом приподнял голову, глянул по сторонам. |