Все растроганы. Все сдерживают рыдания. Учителя протягивают нам руки. Белые, выхоленные пальцы Чудицкого сжимают мою руку.
— Помните, госпожа Воронская: не надо закапывать в землю Богом данное дарование.
Это он о моей способности писать дурную прозу и скверные стихи.
— Со временем может развиться и разгореться искорка, — поучает он.
— А вы, моя милая художница, — говорит учитель рисования, высокий, белый как лунь старик Зине Бухариной, — вы-то уж не забрасывайте своего таланта.
— Госпожа Даурская, — угрюмо шутит хмурый Стурло, — помните, что Крещение Руси было в девятьсот восемьдесят восьмом году.
— А ну вас! — отмахивается та. — Из-за вас растянулась только. И чего смотрели!
Уши инспектриссы «скандализованы» таким ответом. Ей хочется осадить дерзкую, но — увы! — мы уже одной ногой на воле, и с этим приходится считаться. И «кочерга» нервнее, чем когда-либо, вертит цепочку, морщит лицо и скрипит:
— Ну вот и дождались! Вот и кончили курс! Помните только все, чему вас здесь учили. А главное — манеры.
— Прощайте, monsieur Зинзерин! — прерывает ее Креолка. — Я вас верно и преданно обожала пять лет.
Математик смущенно краснеет, кланяется и не знает, что отвечать.
Его выручает голос начальницы, покрывающий своим возгласом все голоса в зале:
— Ну, с Богом, дети! Идите переодеваться. Не заставляйте ждать ваших родных.
Ах да, родные! О них-то мы, недобрые, как раз и забыли в эти минуты.
Кто эта высокая девушка с осиной талией, с мягко курчавящейся головою?
Белый шелк облегает фигуру. Серебристая тиара-шляпа обвила голову, и черные крылья колеблются на ней.
Я или не я?
Серые глаза смотрят жадно и пытливо. Щеки разгорелись, и не то грустно, не то робко улыбаются губы.
Посреди дортуара, куда мы пришли для того, чтобы сбросить навсегда неуклюжие казенные платья и облечься в наш выпускной собственный наряд, стоит стройная девушка с черными змеями кос, ниспадающими вдоль спины.
— Черкешенка! Какая красавица!
Это вскрикивает, как шальная, младшая Пантарова, Малявка.
— Мария из Пушкинской «Полтавы»!
— Нет, лермонтовская Тамара!
— Ах, вздор! Просто красавица, каких нет и не было на земле, — слышатся восторженные отзывы.
Румянец загорается на прелестном личике Гордской. Она как будто смущается своей красоты. А в черных восточных глазах загораются искры.
— Лида, моя душка! — говорит Елена, отводя меня к окну. — Моя милая, взбалмошная Лида, тебе я могу сказать это, ты не засмеешься надо мною: тебя я бесконечно любила все эти годы, и всю мою ничтожную красоту отдала бы сейчас, лишь бы не расставаться с тобой.
Я потрясена. Эта милая, тихая девушка была бы мне лучшим другом, но я, с моими вечными шалостями и проказами, едва примечала ее привязанность ко мне.
Я молча раскрываю объятия, и мы обнимаемся с Еленой, как сестры.
— Трогательная идиллия, — смеется Сима, вынырнувшая в своем скромном белом платьице и в шляпе, уже успевшей съехать набекрень.
— Ну, прощай, Вороненок, — говорит она просто. — Давай твою благородную лапу. Славные деньки проводила я с тобой. А теперь, значит, баста. Разбрасывает нас, кого вправо, кого влево. Ничего не пропишешь, такова жизнь. А забыть я тебя никогда не забуду, — добавляет она и тотчас же, топая ногой, со злостью кричит мне в лицо:
— Ну, чего смотришь? Не видела, как умеет рюмить разбойник Сима? И не увидишь никогда!
А в глазах переливается предательская влага, и загораются ярче милые «разбойничьи» глаза. |