|
Вермандуа перевел взгляд на судейский стол. «Эти совершенно не слушают, особенно председатель. Да и в самом деле он все это слышал тысячу раз: ведь это и в восемнадцатом веке были общие места, а теперь каждый адвокат хранит в памяти сотни таких штампов, не только готовых мыслей, но и готовых слов. Их гуманные пассажи даже узнать можно по необыкновенной красоте и правильности, как по необыкновенной красоте и правильности легко отличить фальшивые зубы. Тут нет и не может быть плагиата, так как и дословное заимствование здесь необходимость: в мире совершались сотни тысяч преступлений, и выступали по ним сотни тысяч адвокатов, и о доброй половине преступников можно было сказать приблизительно то, что он сейчас говорит. Было бы нетрудно заменить его граммофоном, как и прокурора… Точно так же здесь предрешено все: вердикт, приговор, казнь. Бездушный аппарат, тщательно, хоть неумело скрывающий свою полную бездушность и даже прикидывающийся особенно гуманным. Именно поэтому работа налаженной веками, торжественной, внешне красивой, а внутренне безобразной машины и создает впечатление ненужной зловещей комедии…» Он вздрогнул, услышав свою фамилию. «…Monsieur Louis Etienne Vermandois, – говорил вкрадчиво-почтительно Серизье, – avec son intelligence supérieure de grand écrivain, avec sa lucidité de psychologie connaissant les abîmes de 1’âme humaine, Monsieur Vermandois, gloire des lettres françaises, n’est-il pas venu vous demander miséricorde pour le pauvre désequilibré… Ah, Messieurs les Jurés, Dieu soit s’il у a des heures poignantes dans le ministère que je tâche de remplir (он повысил голос). C’est une noble mission que la nôtre, Messieurs les Jurés! Quand un homme, un malheureux, est abandonné par ses amis, traqué par les pouvoirs publics, maudit par tout le monde, c’est une noble mission, vous dis-je, que de le défendre contre tous! C’est ainsi, Messieurs les Jurés, qu’un prêtre se dresse devant le condamné, s’attache а lui et 1’accompagne jusqu’au lieu de l’exécution а travers les clameurs et les hurlements de la foule qui ne veut pas comprendre…»
По местам для публики пробежал тотчас подавленный гул восхищения. «Он в самом деле говорит очень хорошо. Где же мне до него? То, что я сказал в нескольких словах, он размажет на час, а если будет нужно, и на три часа, и речь его будет литься так же плавно, и так же будут на месте доводы, числа, наклонения, роды, и он не сделает ни единой ошибки против их отвратительного ораторского жаргона, и будут чередоваться модуляции, повышения, понижения голоса, на которые я не мог бы пойти даже под страхом смертной казни. Но почему у меня раздражение против него? Он добросовестно изучил дело, защищает превосходно, тратит время, отказывается от денег. Правда, он делает это для меня и не сделал бы, вероятно, если б Альвера не был моим секретарем. Правда, с такой же легкостью он мог бы произнести по этому делу и обвинительную речь, если б его пригласили на роль гражданского истца. Они требуют оправдания или казни в зависимости от того, кто первый к ним обратился… Но с моей стороны не очень достойно вспоминать об этом теперь… Эта хорошенькая барышня, его помощница, по-видимому, влюблена в него, – вот на меня читательницы не смотрят с таким восторгом в глазах… Прокурор что-то записывает, у него тоже создан шедевр на эту же тему: так Корнель и Расин писали «Bérénice» – один назло другому. Но прокурор знает, что победа ему обеспечена. Да и Серизье мне говорил, что не имеет ни малейшей надежды на смягчающие обстоятельства… Все предрешено, следовательно, все комедия. И вообще о правосудии можно было говорить лишь до появления государственного бандитизма. |