Тем не менее ему пришлось завести речь о пятидесяти тысячах: казалось уже, что супругам остается только броситься друг к другу в объятия, но тут он поставил непременным условием примирения выплату приданого.
– Господин аббат, позвольте мне прервать вас, – сказала г жа Жоссеран. – Мы глубоко тронуты вашей великодушной попыткой. Но мы никогда, слышите, никогда не станем торговать честью дочери… В их семействе уже все помирились между собой, воспользовавшись несчастьем нашего ребенка. О, я знаю, они все были друг с другом на ножах, а теперь не расстаются и сообща поносят нас с утра до вечера… Нет, господин аббат, сделка была бы позором…
– Но мне все же кажется, сударыня… – заикнулся было аббат.
Г жа Жоссеран не дала ему договорить.
– Вот здесь мой брат, – заявила она с апломбом. – Можете расспросить его… Он еще несколько минут тому назад говорил мне: «Элеонора, я принес тебе пятьдесят тысяч, постарайся уладить это прискорбное недоразумение». Но спросите его, господин аббат, какой был мой ответ… Встань, Нарсис. Скажи правду.
Дядюшка успел уже снова заснуть, сидя в кресле в глубине комнаты. Он зашевелился, произнес что то несвязное. Но так как его сестра продолжала настаивать, то он, положив руку на сердце, пробормотал, запинаясь:
– Когда речь идет о долге, надо его исполнять… Семья прежде всего…
– Вы слышите? – торжествующе воскликнула г жа Жоссеран. – Никаких разговоров о деньгах. Это недостойно. Мыто не отправляемся на тот свет, как некоторые, не расплатившись, – можете так и передать этим людям. Приданое тут, мы дали бы его, но раз его требуют как выкуп за нашу дочь, это уж чересчур мерзко… Пусть Огюст сначала возьмет Берту обратно, а там будет видно.
Она повысила голос, и доктор, осматривавший больного, попросил ее замолчать.
– Потише, сударыня! – сказал он. – Вашему мужу очень плохо…
Аббат Модюи чувствовал себя все более и более неловко; подойдя к кровати, он сказал Жоссерану несколько ласковых слов и удалился, не упоминая больше о деле, по которому пришел; хотя он и старался любезно улыбаться, скрывая свое замешательство, вызванное неудачей, складка у его рта говорила об испытываемых им боли и отвращении. Доктор тоже собрался уходить и напрямик объявил г же Жоссеран, что больной безнадежен: надо относиться к нему очень бережно, ибо малейшее волнение тут же убьет его. Г жа Жоссеран была поражена; она вышла в столовую, куда уже раньше вернулись ее дочери с дядюшкой, чтобы дать отдохнуть больному, – ему, видимо, хотелось спать.
– Берта, – проговорила мать вполголоса, – ты доконала отца. Это сказал доктор.
И женщины присели, плача, возле стола, а Башелар, у которого тоже были слезы на глазах, стал приготовлять себе грог.
Когда Огюсту сообщили ответ Жоссеранов, в нем снова вспыхнула злоба против жены, он поклялся, что даст ей пинка сапогом, когда она придет молить его о пощаде. По правде говоря, Огюсту недоставало Берты. Он страдал от ощущения пустоты в доме, он был выбит из колеи новыми неприятностями, которые принесло ему одиночество, не менее тягостными, чем неприятности семейные. Огюст оставил у себя Рашель, чтобы досадить Берте; она обкрадывала его и с таким хладнокровным бесстыдством устраивала скандалы, словно была ему законной супругой. Огюст в конце концов начал уже сожалеть о маленьких радостях совместной жизни – о вечерах, когда они скучали вдвоем, о дорого обходившихся примирениях в теплой постели. Но особенно надоели ему Теофиль с Валери, которые водворились внизу, в магазине, и стали по хозяйски распоряжаться в нем. Он даже подозревал их в том, что они бесцеремонно присваивают себе из выручки мелочь. Валери не походила на Берту, она любила восседать на табурете за кассой; но Огюсту казалось, что она заманивает мужчин под самым носом у болвана мужа, которому упорный насморк постоянно застилал глаза слезами. |