Он знал каждый предмет на ощупь и разъяснял Лютеру: вот это — разводной ключ, так-то, парень, запомни накрепко, а ежели кто не может сразу пальцами определить размер гайки или болта, завсегда действует разводным, что твоя обезьяна, потому ключ этот и прозвали «обезьяньим».
Он учил Лютера обращаться со всеми этими штуковинами, чтобы тот в конце концов изучил их так же, как он сам. Он завязывал мальчику глаза — тот знай себе хихикал на прогретой солнцем террасе, — а потом давал ему болт и просил подогнать по нему губки ключа, снова и снова, пока повязка не переставала забавлять Лютера, пока пот не начинал разъедать ему глаза. И со временем руки Лютера научились «видеть» предметы, чувствовать их запах и вкус, иногда он даже подозревал, что его пальцы различают цвета прежде, чем глаза. Наверно, потому-то он ни разу в жизни и не упустил бейсбольного мяча. И за работой ни разу в жизни не порезался. Ни разу не размозжил большой палец, стоя за сверлильным станком, ни разу не раскровянил руку, ухватившись не за тот конец лопасти воздушного винта, когда эту лопасть подымал. И это притом что глаза его все время смотрели куда-то вдаль, сквозь жестяные стены цеха, и он вдыхал запах внешнего мира, зная, что когда-нибудь окажется там, снаружи, далеко-далеко отсюда, и уж там-то будет просторно.
На желтой полоске бумаги стояло: «Зайди к Биллу». Вот и все. Но Лютер почуял в этих словах что-то такое, что заставило его нагнуться, извлечь из-под верстака потрепанную кожаную сумку с инструментами и захватить ее с собой, в кабинет начальника смены. Он держал ее в руке, когда Билл Хекмен, вечно вздыхавший, с вечно грустными глазами, не такой уж плохой парень, хоть и белый, сказал:
— Лютер, нам придется тебя уволить.
Лютер почувствовал, что будто бы исчезает, проваливается внутрь себя, делается малюсеньким, словно кончик иголки. Он сжался до почти неразличимой точечки в глубине своего же черепа и глядел на собственное тело, стоящее перед Билловым столом, ожидая, когда эта внутренняя точечка велит ему снова пошевелиться.
Да так и надо себя вести с белыми, когда они тебе смотрят в глаза. Потому что они говорят таким тоном, только когда просят о чем-то, что уже решили отобрать, или когда сообщают дурные вести, вот как сейчас.
— Ясно, — произнес Лютер.
— Не мое решение, прямо тебе скажу, — объяснил Билл. — Парни скоро вернутся с войны, и им понадобится работа.
— Война-то все идет, — заметил Лютер.
Билл грустно улыбнулся ему, как улыбаешься псу, которого очень любишь, но никак не можешь обучить садиться или кувыркаться по земле.
— Война все равно что кончилась. Мы знаем, поверь.
Лютер смекнул, что под этим «мы» он разумеет компанию, и рассудил, что уж ежели кто знает, так это ихняя компания, ведь они ему регулярно платят жалованье за то, что он помогает им делать оружие аж с пятнадцатого года, то есть еще с тех пор, когда Америка, судя по всему, и думать не думала встревать в эту бойню.
— Ясно, — повторил Лютер.
— Ты здесь отлично потрудился, и мы тебе, конечно, пытались подыскать местечко, чтобы ты с нами остался, но скоро вернется масса наших парней, они дрались как черти, и дядя Сэм захочет их отблагодарить.
— Ясно.
— Слушай, — произнес Билл немного раздосадованно, точно Лютер напрашивался на ссору, — ты ведь сам понимаешь, верно? Ты же не хочешь, чтобы мы выставили этих ребят, этих патриотов на улицу. Куда это годится, Лютер? Никуда не годится, прямо тебе скажу. Да ты и сам не сможешь смотреть им в глаза, когда пойдешь по улице и встретишь кого-нибудь из этих парней. Только представь: он бегает, ищет работу, а у тебя в кармане жирненькая зарплата.
Лютер ничего не ответил. Не стал ему говорить, что среди этих ребят-патриотов, которые рискуют жизнью ради страны, полно цветных, но он голову даст на отсечение — не получат они эту работу. |