Серое некрашеное полотно. Опять униформа.
Все эти женщины, обитательницы восточного крыла больницы, они стрижены коротко. Их волосы выглядят так, будто их обкорнал слепой пастух овечьими ножницами. А мне сохранили мои неудобные, мои преступно непослушные кудри.
Причина проста. По этой же причине я здесь, в чистенькой больнице под Познанью, близко к дому, а не где нибудь в тюрьме – деньги и связи. Мать никогда не умела обращаться с первым, но виртуозно владела вторым. Ей все же пришлось прервать свои парижские гастроли и заняться моей судьбой.
Она выхлопотала для меня отсрочку на обследование и вынесение диагноза, подмазала директора этой богадельни, скандалила с пеной у рта, чтобы меня «не превращали в уродца». Даже не знаю, зачем ей это. Даже не знаю, стоит ли мне быть благодарной. Мне трудно об этом думать, я начинаю нервничать и…
– Тебе помочь? – врывается в мои размышления голос медсестры. Он такой приторный, что мне хочется воткнуть ручку гребня ей в горло. Или себе в ухо.
– Нет, спасибо. Я… отвлеклась.
«Задумалась» – тоже опасное слово. За ним следуют вопросы.
Наматываю распутанную прядь на палец и отпускаю. Получился почти приличный локон. Беру еще клок волос и начинаю работу заново.
Что было раньше? Чем дальше события, чем ближе они к тому дню, когда меня запихнули в машину и укрыли лицо тряпицей, пропитанной эфиром, тем сложней мне о них вспоминать. Они сбиваются в ком, путаются местами, я не помню ни вопросов, ни ответов; ни ночей, ни дней. Я думала одно, с языка срывалось другое, тело выдавало третье. Интересно, все ли преступники так чувствуют?
Меня долго допрашивали. Часы, может быть, сутки. Я честно пыталась рассказывать все по порядку, ничего не упускать. Полицейские слушали меня, а потом… Один из них нервничал, он взял часы с блестящей крышкой и принялся их крутить, и крутить, и… Все стало гораздо хуже.
Меня перевели в городскую больницу. Допросы продолжались. Мне сказали, что в пансионе ничего не нашли. Никаких записей, красных нитей, никаких следов эксперимента. Но я видела – они лгут, лгут чтобы меня проверить. Так я и сказала. Помню, как они переглянулись.
А тихий человечек в углу впервые за много часов подал голос. Он сказал три слова, которые решили мою дальнейшую судьбу:
– Истерия. Аффективный психоз.
Слушание по делу об убийстве пана Лозинского я почти не помню. Рядом был громкий мужчина, он все время призывал вглядеться в мое «ангельское лицо», называл «невинной мученицей» и взывал к милосердию. Говорил, что современная медицина еще может спасти мою заблудшую душу. Я его ненавидела. Даже больше тех, кто твердил, что я опасна, что я все продумала.
Почему? Потому что в надежде быть услышанной и понятой, я рассказала адвокату все. Он записал все слово в слово. Но ничего из этого не прозвучало в суде. Приговор отложили до окончания обследования.
А дальше снова полились деньги и закружились связи. Меня обследовали, и обследовали, и обследовали… По крайней мере, так это называлось.
Не уверена, что можно понять о человеке, хлеща его водой из пожарного шланга. Багровые пятна еще долго не сходили у меня с груди, живота и бедер. А я все трогала их, проминала кровоподтеки пальцами, потому что успокоительные уже начали смазывать реальность. Мне хотелось чувствовать свое тело, удостоверяться, что я все еще нахожусь внутри него.
В начале я еще не была такой смирной, как теперь. Когда начались встречи с лечащим врачом, я предприняла еще одну попытку достучаться хоть до кого нибудь. Он был мягок, деликатен, слушал и много кивал. А потом вдруг спросил, есть ли у меня месячные и не двоится ли в глазах.
Тогда я поняла, что предсказание пани Новак сбылось. Что отныне и навсегда я сумасшедшая. Внутри взорвался ядовитый пузырь, и чернота затопила все вокруг. |