Изменить размер шрифта - +
К тому же, если бы что-нибудь и было заплачено, люди, которые содержат арестантов, взяли бы все себе, и я не стал бы богаче. Это были мои люди, зерно было дешево, и они увидели «тамаша» (зрелище). Довольно! Нехорошо говорить о плате. Вернемся в город. Клянусь Богом, Тарвин-сахиб, вы расторопный человек. Теперь некому будет играть со мной в «пачиси» и заставлять меня смеяться. Магарадж Кунвар будет также жалеть. Но человеку хорошо жениться. Да, это хорошо. Почему вы уезжаете, Тарвин-сахиб? Это приказание правительства?

 

– Да, американского правительства. Меня требуют, чтобы помочь управлять государством.

 

– Никакой телеграммы вам не приходило, – спокойно сказал магараджа. – Но вы так находчивы.

 

Тарвин рассмеялся, повернул лошадь и уехал, оставив раджу заинтересованным, но не взволнованным. В конце концов он пришел к убеждению, что Тарвина надо считать естественным феноменом, не поддающимся контролю. Когда Тарвин инстинктивно остановился против дверей дома миссионера и на одно мгновение взглянул на город, сознание особенности, необычности всего окружающего, всегда предшествующее быстрому наступлению перемены в жизни, проникло в душу американца, и он вздрогнул.

 

– Это был дурной сон, очень дурной сон, – пробормотал он, – и самое худшее из него то, что никто в Топазе не поверит и половине того, что я буду рассказывать. – В его глазах, оглядывавших взглядом унылый вид, блеснул ряд воспоминаний. – Тарвин, мой милый, ты играл целым царством, и в результате оно лежит нетронутым, поддразнивая тебя. Ты ошибся, когда принял это государство за использованную уже игрушку. Полгода ты ходил вокруг и около вещи, которую ты не мог удержать, когда захватил… Хорошо, что ты хоть понял это. Топаз! Бедный, старый Топаз! – Снова взгляд его обвел пылающий горизонт, и он громко рассмеялся. Маленький город под сенью Большой Горы, в десяти тысячах миль отсюда, совершенно не имевший понятия о могучем механизме, пущенном ради него в ход, был бы оскорблен этим смехом. Тарвин, под свежим впечатлением событий, потрясших Ратор до самого основания, относился почти покровительственно к порождению своего честолюбия.

 

Он сильно ударил рукой по бедру и повернул лошадь в сторону телеграфного отделения.

 

– Каким образом, во имя всего хорошего и святого, объясню я это Мьютри? Даже от подделки у нее потекут слюнки. – Лошадь продолжала идти ровной рысью, и Тарвин широким жестом свободной руки отогнал от себя эту мысль. – Если я могу вынести это, и она сможет. Но я приготовлю ее посредством электричества.

 

Сизый телеграфист и главный почтмейстер государства до сих пор помнит, как англичанин, который не был англичанином и потому оказался вдвойне непонятным, в последний раз взобрался по узкой лестнице, сел на сломанный стул и потребовал абсолютного молчания; как, через четверть часа многозначительного размышления и пощипывания жидких усов, он тяжело вздохнул по обычаю англичан, когда они поедят чего-нибудь вредного, оттолкнул телеграфиста, вызвал ближайшую станцию и отстучал телеграмму высокомерным и ловким движением руки. Как потом он приложил ухо к аппарату, как будто тот мог ответить ему, и, обернувшись, с широкой ласковой улыбкой сказал:

 

– Finish, бабу. Заметьте это! – А потом вышел, напевая боевой клич своего штата:

 

         Не знатность, не богатство,

         А ловкость и уменье

         Возвысят нас.

 

 

* * *

 

Повозка со скрипом продвигалась по дороге к Равутской железнодорожной ветке в первых лучах пурпурового вечера, и низкие гряды Аравуллиса казались разноцветными облачными берегами на бирюзовом горизонте.

Быстрый переход