– Может, тебе стоит попытаться, – добавил он.
Никогда не слышал от него такого шутливого тона. Обычно это я балансировал на грани дозволенного.
– Ей нет до меня никакого дела.
– А тебе?
К чему он клонил? И почему мне виделась за этим скрытая ловушка?
– Нет? – ответил я настороженно, не осознавая, что мое нерешительное «нет» прозвучало почти как вопрос.
– Ты уверен?
Не я ли случайно дал ему повод думать, что хотел ее все это время?
Я в свою очередь с вызовом посмотрел на него.
– Что ты вообще знаешь?
– Я знаю, что она тебе нравится.
– Ты понятия не имеешь, что мне нравится, – отрезал я. – Ни малейшего понятия.
Я старался, чтобы мой ответ звучал многозначительно и загадочно, как бы намекая на ту область эмоциональных переживаний, о которой подобные ему даже не подозревают. Но в моем голосе слышались только истерика и недовольство.
Не слишком вдумчивый читатель людских душ посчитал бы мое постоянное отрицание отчаянной попыткой скрыть неодолимое влечение к Кьяре.
Более проницательный наблюдатель, однако, угадал бы в нем занавес, скрывающий правду другого рода: можешь отдернуть его на свой страх и риск, но поверь, лучше не знать, что там. Возможно, лучше вообще уйти, пока есть время.
Если у него уже возникли подозрения, я должен был постараться лишить его любых зацепок. Если же он не догадывался ни о чем, мои сбивчивые ответы вряд ли могли открыть ему истину. В конечном счете пусть лучше думает, что мне нужна Кьяра, чем продолжит развивать тему и уличит меня во лжи. Молчанием я признался бы в том, в чем сам еще не разобрался, если вообще существовало что-то. Молчание поведало бы о моих плотских желаниях явственнее, чем самые красноречивые слова, отрепетированные заранее. Я бы залился краской смущения, от чего смутился бы еще сильнее, стал что-нибудь мямлить и окончательно смешался бы. И что было бы со мной тогда? Что он сказал бы?
Лучше прекратить все сейчас, думал я, чем еще один день обманывать себя ложными обещаниями попробовать еще раз после.
Нет, лучше пусть он ничего не узнает. Я это переживу. Я смогу жить с этим и дальше. Меня даже не удивило, с какой легкостью я согласился на это.
И все же иногда, безо всякой причины, вдруг наступала минута душевной близости, и слова, которые я жаждал сказать ему, готовы были сорваться у меня с губ. Минуты зеленых плавок, как я их называл, хотя вскоре моя цветовая теория перестала работать и уже не гарантировала отзывчивости в «голубые» дни или неприятностей в «красные».
Нам нравилось обсуждать музыку, особенно когда я усаживался за фортепиано. Иногда он просил меня сыграть что-нибудь в той или иной манере. Ему нравилось, как я объединял двух, трех, иногда четырех композиторов в одной пьесе собственной аранжировки. Однажды, в один из ветреных дней, когда никому не хотелось идти на пляж и даже сидеть снаружи, Кьяра начала напевать популярную мелодию и все собрались вокруг фортепиано в гостиной, пока я исполнял вариацию Брамса на моцартовскую тему из этой самой песни.
– Как ты это делаешь? – спросил он меня однажды, лежа в раю.
– Иногда, чтобы понять автора, нужно поставить себя на его место, влезть в его шкуру. Тогда все произойдет само собой.
Мы снова разговаривали о книгах. Я редко беседовал о книгах с кем-то, разве что с отцом.
Или о музыке, о философах-досократиках, об американских университетах.
Или приходила Вимини.
Впервые она появилась в то утро, когда я исполнял свое переложение последних вариаций Брамса на тему Генделя.
Ее голос раздался в густой тишине утреннего зноя.
– Чем занимаешься?
– Работаю, – ответил я. |