Изменить размер шрифта - +
 — Да у них самая страшная несвобода, которую только можно вообразить, — несвобода мысли. Рабам на галерах, римским гладиаторам, еретикам во времена инквизиции и сталинским зекам на Колыме — и тем позволялось иметь собственные мысли — хотя бы тайком, про себя! А „свободная“ Америка штампует мозги своих граждан, точно запчасти на конвейерах Форда. С ними невозможно спорить — у них на все готовое и абсолютно непробиваемое мнение, почерпнутое от какого-нибудь идиота-телеведущего. А их так называемая „культура“! Господи, да они попросту безграмотны! Подумать только, филолог, выпускник Йеля, спрашивает меня, не немец ли Достоевский!»

Отвращение Виктора к Штатам росло день ото дня. Американские газеты, американское телевидение, американские бестселлеры, американские интеллектуалы — все вызывало у него приступы неконтролируемой ярости. Когда Вероника поступила в университет, отец открыл банковский счет на ее имя, перевел туда большую часть денег, а свой счет закрыл. «Это гнусное государство не получит от меня ни шиша! — заявил он. — Я больше не напишу на продажу ни единой картины и не заплачу ни цента налогов». В конце концов он переоформил дом на Веронику, сел в свой подержанный джип и уехал куда глаза глядят.

Два месяца Вероника сходила с ума, не имея от отца никаких известий. Потом он прислал письмо, в котором сообщил, что путешествовал по Европе, а теперь снял себе хижину в горах Вайоминга, куда она может приехать к нему на каникулы. Вероника, очень скучавшая по отцу, естественно, приняла приглашение. Хижина на краю света, без водопровода и электричества, и дикий лес вокруг живо напомнили ей Паршуткино и вызвали умиление, но уже обретенная привычка к удобствам оказалась сильнее. Прожив с отцом две недели, Вероника вернулась к цивилизации.

С тех пор так и повелось. Полгода Виктор скитался по Европе, а полгода жил в глуши, где охотился, ловил форель, коптил свою добычу в самодельной коптильне, бродил в горах и собирал травы. Вероника изредка приезжала к нему погостить, умоляла вернуться к живописи и цивилизации, но отец не желал ее слушать.

— С каждым приездом я находила его все более угрюмым и замкнутым, — рассказывала кузина, промокая платочком слезы. — Но мне даже в голову не пришло, что он болен. В последний раз я видела его смеющимся у твоих родных в Торонто. Помню, мы сидели за столом, тетя Белла читала вслух твои письма, а папа смеялся — весело и беззаботно, почти как раньше. Потом дядя Андрей принес пачку фотографий, которые ты прислала недавно. Помнишь — походные? Там еще такие забавные подписи. А перед отъездом папа долго разглядывал твои картины… По-моему, я знаю, о чем он думал. Жалел, что не ты, а я его дочь. Я слишком скучная, к тому же не умею рисовать… Если бы ты знала, как мне хотелось научиться! — Она низко склонилась над столом, и острые плечики задрожали.

Я воздела глаза к потолку и шумно выдохнула.

— Зато ты наверняка умеешь петь.

Кузина подняла голову и посмотрела на меня недоуменно и, пожалуй, неодобрительно.

— А это-то здесь при чем?

— При том. Моя мама окончила консерваторию по классу вокала. Преподаватели сулили ей грандиозное будущее, но она родила моего брата и пожертвовала карьерой. Весь нерастраченный запас своих честолюбивых устремлений она сосредоточила на детях. А теперь угадай: у кого из нас обнаружилось полное отсутствие слуха?

Вероника слабо улыбнулась.

— У тебя?

— Угу. Я тоже травила себя всякими самоедскими мыслями лет до десяти. Но потом поняла: глупо убиваться из-за несбыточных желаний. И когда мама слагала панегирики в честь очередной своей гениальной ученицы, я уже не скрипела зубами, а говорила себе, что ее будущие великие музыкантши наверняка не займут первого места на городской олимпиаде по математике, не научатся держать в руках карандаш и теннисную ракетку и не отличат староиндийскую защиту от защиты Нимцовича.

Быстрый переход