Учитывал он не прихоти руководителей, а прихоти женщин. У которых пользовался успехом…
Ну а в день парамошинской клинической смерти профессор-реаниматолог влюбился.
Квартира была ухоженной, обставленной со вкусом, который нельзя было подвергнуть сомнению.
— Художником-постановщиком всего этого была жена, а порядок в квартире поддерживаю и соблюдаю я, — продолжал оповещать Машу Алексей Борисович. — Поддерживаю… как память о ней. Она была неповторимой чистюлей. И в людских отношениях тоже. Возвышенно выражаюсь? Иначе не могу… в этом конкретном случае.
— Вы ее любите? — спросила Маша.
— Ее разлюбить нельзя. Не получится… Но она завещала, чтобы я вновь женился. Была уверена, конечно, что я и так, без ее завещания, холостяком не останусь. Но вот пока… Хотите быть второй и последней?
— Хочу, — ответили ее наивно-пухлые губы, не успев согласовать это с разумом.
После кончины жены он, понемногу оправившись, не ограничивал себя в знакомствах и встречах с полом, который считал прелестным, но слабым никогда не считал. «Я в поиске!» — сообщал он приятелям. «И долго будешь искать?»
— Я нашел! — оповестил он в тот вечер Машу.
— Кого? В каком смысле?
— Вас… В том самом, решающем!
Со стен на Машу внимательно, но без осуждения взирала первая жена Алексея Борисовича. Он почувствовал, что из-за ее взглядов Маша не ощущает раскованности, свободы.
— Жена бы одобрила мой выбор. Не сомневайтесь: я знаю ее придирчивый, но объективный вкус.
Чтобы увернуться от этой темы, Маша спросила:
— Она вас тоже…
— Она любила во мне не только мужа, но как бы и сына, — перебил он. — И, подобно матери, не сомневалась, что сыну ее — да плюс еще мужу! — должно доставаться все самое лучшее… Лучшее во всех отношениях. Так что вы бы ее устроили.
Он и Маше напоминал прямодушного, обаятельного ребенка. Они помолчали.
— А как вы оцениваете… здоровье Вадима Степановича? — скорее вспомнила, чем поинтересовалась Маша.
— Причиной клинической кончины его стало, по-видимому, какое-то мгновенное потрясение, а не хронический недуг. Так что все восстановится и будет в порядке. Я почти убежден. Почти, так как полностью ручаться за выходки сердечно-сосудистой системы не может никто. Иногда эта система так же непредсказуема, как система советская. Но организм Парамошина еще молод. В отличие, допустим, от моего. Молодость хороша уже сама по себе. Но я не хочу зависеть от возраста. — «И от него тоже?» — подумала Маша. — Не робею, как видите, перед вами. Хоть мне уже пятьдесят шесть.
Ей было тридцать.
«Что люди? Что их жизнь и труд? Они прошли, они пройдут…» — написал гений, проживший двадцать шесть с половиной лет и не цеплявшийся за земное существование. Он «хотел забыться и заснуть», за что профессор-реаниматолог его дополнительно почитал.
Лермонтов, естественно, не был пациентом Алексея Борисовича… Но строки его стали критерием отношения профессора к пациентам. «Они прошли, они пройдут…» Все старались проходить подольше, максимально задерживаться в своем земном шествии. Максимально содействовать этому было предназначением и обязанностью Алексея Борисовича. Но к тем, кто уж очень цеплялся за жизнь, он относился скептически. Очнувшись, Парамошин шепотом заклинал реаниматолога: «Я умоляю вас… Умоляю…» Эту врачебную тайну Алексей Борисович, однако, от Маши скрыл. Вскинув на нее устало-озорные глаза, он спросил:
— А Вадим-то Степанович из-за чего надорвался? Как вам кажется?
— Из-за любви, — не задумавшись, сообщила она. |