— Я еще раз константирую, что профессор — во всем профессор. — Для него это был почти афоризм. Высокомерие чуть-чуть уже растворялось в мужской заинтересованности. — Распоряжайтесь здесь, так сказать, как хозяйка. Коньячку? Это французский «Наполеон». Так сказать, Бонапарт! — То была шутка.
Маша подумала, что призывал он поклоняться Марксу и Энгельсу, а сам поклонялся «Наполеону». «Ну и пусть… Зачем я об этом думаю? А сама жду помощи от его чина!» — укоряла она себя.
— Или вам «Камю»? Тоже французский. Или «Бордо»? Опять Франция!
Куда девался патриотизм четвертого человека? «А у Николая Николаевича коньяк был армянский. Иерархия, иерархия…» — вновь подумала Маша и вновь осудила себя: «Какое это имеет значение в сравнении с моей целью?!»
Для начала он обольщал ее на уровне своих продуктовых и коньячных возможностей. Об Алексее Борисовиче промолвил лишь одну фразу, да и то в связи с Машиной внешностью. Тогда о муже заговорила она… С явным огорчением он изобразил на лице деловое внимание. Игнорируя это, Маша принялась бушевать по поводу парамошинской клеветы. Четвертый человек стал что-то записывать, хотя бушевать при нем было не принято. Но тут уж Парамошина она не щадила, а мужа защищала с той яростью, с какой защищают ребенка. Кроме наигранной деловитости, хозяин кабинета никаких ответных чувств по этому поводу не выражал. Оживился он, лишь когда Маша упомянула о мнимой «влюбленности» замминистра как о поводе для обвинения Алексея Борисовича в ревности.
— Ну, в этом случае я бы обоих их понял!
Как только она коснулась антисемитской проблемы, он записывать перестал: тема считалась запретной, как неприличные анекдоты в дамском обществе.
Четвертый человек вознамерился без малейшего промедления продемонстрировать и свои возможности на государственном уровне. Набрал четыре цифры… Москва набирала семь, а он всего четыре: ничто не смело быть таким, как у всех. К тому же это случайно совпало с номерным знаком его властного положения.
Другой конец провода откликнулся молниеносно.
— Это я, — совсем уже тихо произнес он. — Скажите, чтобы семью профессора Рускина не тревожили. — До этого он нажал и на кнопку, дабы до Маши доносились ответные фразы. Впрочем, фраз не было, а были только два слова: «Слушаю вас…», «Слушаю вас…». — Профессора я знаю лично. — Другой конец провода замер. — А Парамонов Вадим Степанович — есть там такой — пусть извинится.
— Парамошин, — шепотом подправила Маша.
Он вяло махнул рукой:
— Разберутся! — А в трубку добавил: — Завтра с утречка этим займитесь и мне доложите. — Маше он пояснил: — Сегодня тринадцатое число… Не люблю, знаете, тринадцатых чисел. Это не суеверие, а мой личный опыт. Поэтому завтра пусть выполнят. С утречка… А нынче, как говорится, Старый Новый год. Давайте за него выпьем.
Налил Маше в рюмку итальянский ликер, а себе в бокал плеснул американское виски. Отечественных напитков у него не было.
— Чокнемся давайте по-русски!
И так приложился бокалом к рюмке, что они могли разлететься вдребезги. Виски заглотал одним махом, как водку. А в качестве закуски протянул Маше вазу с клубникой, хоть за окном был московский январь. Но она, едва пригубив, поднялась, намекая, что не смеет более его отвлекать. Ему хотелось удержать ее, но упрашивать он не стал: четвертый человек в стране не упрашивает.
Уже в кабинете, взглянув на календарь, он повторил:
— Старый Новый год! Тринадцатое… Хорошо, что вашим мужем займутся четырнадцатого. |