Такой почерк был у Баха, Бальзака, Пушкина (хоть и не толстячка!), у Дюма‑отца… у Ленина… и у Кречмера!
Мишка в той же компании. Правда, у него в буквах много вихляний и каких‑то куцых хвостов, но этому легко найти объяснение: учится на заочном, вечно что‑нибудь не сдано… Шутка. Вихлясто‑зубрястые неразборчерки у породы этой тоже бывают – у Александра Меня, к примеру…
Что же такое синтонность?… Испрашивал определение у десятка коллег, психиатров и психологов, – никто ничего убедительного не выдавил. Зато синтонного человека определили единодушно: с ним просто и легко. Вот и все. Понимай как знаешь.
Приятно общаться: сразу настраивается на вашу волну, вы – на его, и покатило…
Даже вроде бы и не общаясь, не вступая в контакт, в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя естественно и свободно, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, настроение может улучшиться… Только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, понимание с полуслова, с полувзгляда, с полувздоха…
Увы, за шелковой гладкостью этой может не теплиться ровнехонько ничего или даже хуже, гладкость может оказаться и ледяной, но все равно – обаяние, никуда не денешься. Обаяние предсказуемости?… Да, и притом приятного свойства. Или иллюзорно‑приятного, когда как…
Мишка в детстве был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников‑первоклашек, чтобы отлупить Профессора из своего же класса, который стал потом его любимым другом (и, кстати, автором этих строк). Поступок, рожденный завистью: Профессор был в те времена какой‑то инакомыслящий, умел многое не по годам – читать, писать, рисовать…
Класса с четвертого‑пятого Мишка вдруг начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники, въедливая мелюзга, заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда спасайся кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы.
С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой‑третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. После этой победы Мишку стали больше уважать, но доводить не перестали, только делали это изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему стать озлобленным, угрюмым, а он все добрел и толстел; несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей мог за него заступиться, и крепко.
Но вот мелюзга подросла, доводиловка прекратилась. В восьмом он уже всеобщий любимец, большой толстый Мишка, душа‑парень. У него два близких друга, которым он искренне предан, но вообще‑то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. Любит почти всех, кого знает, но не всех скопом, важно заметить, а каждого по отдельности! – каждого не то чтобы понимает, но общий язык находит, верней, общий тон, волну…
Завидовать уже не умеет (потом опять немножко научится), а радоваться чужому успеху7мастер и тайну хранит, хоть и трепло. Поразительно участлив, живет делами друзей, каждому, не колеблясь, спешит на выручку, не думая о себе, и когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.
Загадочное широкое человеколюбие. Имел все основания вырасти черствым эгоцентриком: младший ребенок, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра… Слепая любовь другого могла испортить, но ему, видно, вошла в кровь и плоть. А школьно‑доводиловский комплекс сказался лишь в том, что в девятом классе он вместе со мной пошел в секцию бокса; боксировал смело и мощно, но не хватало злости и быстроты, прогресса не было, сотворил пару нокаутов – и слинял. |