|
Вера терпеть не могла депутата, она всякий раз говорила с ним так грубо, что я пугалась и одновременно с этим расправляла крылья — вдруг идолу понадобится моя защита?
А Зубов улыбался Вере все шире и обращался с ней совсем иначе. Однажды депутат подносил ей зажигалку, нарочно опустив так низко, что Вере пришлось склоняться вдвое. В другой раз случайно махнул рукой, и только что написанная знаменитыми корявыми строчками статья улетела в окно: Вера в отчаянии смотрела, как листы медленно кружатся в воздухе, спускаясь в темное пятно реки.
— Зачем он приходит к тебе так часто? — спрашивала я Веру.
— Он не ко мне приходит, а в отдел информации, — с ненавистью отвечала Вера. — Он наш ньюсмейкер.
В личном кабинете Зубова у нас случился странный разговор — из тех, какие я люблю. Он мог бы стать продолжением беседы в ночь рождения Петрушки.
— Ты веришь в Бога, дорогая? — Он подчеркнул слово «ты», и вопрос получился не таким банальным, каким обязательно выглядел бы на бумаге, случись мне записать его. Я часто представляю слова написанными, и простить такой вопрос можно было только Зубову.
Я рассказала, с какой силой начинала верить в детстве и как пыталась обратить в свою веру родителей, но не преуспела в этом ничуть в отличие от Марианны Бугровой.
— А почему ты начала верить? — заинтересовался Зубов.
Он умел быть таким внимательным и близким, что хотелось рассказать ему все, что ни потребует. Вот и я начала говорить о самом удивительном открытии своего детства, когда в мире нашлись странные правила и соответствия. Это было тем же летом, когда умерла бабушка Таня — через месяц я обнаружила черновики Господа.
— Какая наглость, — восхищенно сказал депутат. — Ты их там же нашла, в том сарайчике?
Медленная боль заливала душу: все доверенное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз: таких голубых, что краска, казалось, еще не высохла.
Он ждал, и я начала рассказывать.
…Мне всего семь, доктор Зубов: косы стянуты капроновыми лентами, и я не знаю ни одного слова о любви. Беснуется лето, предчувствуя агонию: осенние войска медленно стягиваются к нашему городку. Мама срывает кленовый лист — он уже начинает желтеть проплешинами, как арбуз. Лист не нужен маме, она сорвала его механически — не то отмахнуться от залетной осы, не то выместить зло на беззащитном дереве. Деревья, они ведь не могут ответить обидчику, их удел — терпеливо сносить чужие обиды и прихоти природы, их предел — возмущенный шелест листвы и скорбно опущенные ветки.
Мне всего семь: я недавно видела похороны.
Мама держит мертвый лист в руке, размахивая им будто веером, и я вдруг замечаю, как похожи меж собой рука в голубых червячках жилок и ребристый исподник листа. Как если бы из одного корня вдруг родились два слова, обжились в языке и пустили свои собственные корни — теперь родство между ними кажется невероятным. Рука и лист, я запоминаю с восторгом, будто подсмотрела за фокусником, и пусть мне не удастся повторить чудо, я ближе других подобралась к нему, я знаю, что там тоже были черновики, эскизы, планы…
Утро похоже на весну, день напоминает лето, осень — это вечер года, тогда как зима, конечно же, ночь. Жаль не использовать гениальную формулу хотя бы дважды, слишком она хороша: да что там, она безупречна. Извечный круг напомнит людям, что наше рождение — это смерть в ином мире, а смерть — предчувствие утра другой жизни.
…В то лето я начала верить в Бога-творца, чьи эскизы переполняли мир. Кругом хватало подсказок, и они мягким хороводом подталкивали меня к вере — хрупкой, как бабочка. Если бы не черный страх смерти, густевший день ото дня, я вцепилась бы в расписные крылья и зажмурилась от скорости. |