Лопата соскальзывает, слова не идут.
Один раз поразился Дима, когда перед совместной молитвой, обсуждая роль Бога в избавлении алкоголиков от зависимости, все сошлись вдруг на том, что они, так сказать, избранные. Многие стали подтверждать эту мысль, приводя примеры из своей жизни. Дима не мог в это поверить, так много избранных не бывает.
На девяносто первый или девяносто второй день Дима уже не пошел. Не нашел смысла. Нет, он не считал, что вылечился, — он теперь знал, что вылечиться невозможно. Не думал, что сможет продержаться на силе воли, это тоже невозможно — воли не осталось. Он просто не пил, уехал в деревню и начал красить фронтон дома. Потом покрасил туалет, бытовку и дровяник. Проконопатил стены. Посадил сирень, сосны, груши и яблони. Распланировал грядки и засадил их.
Первый год трезвости дается человеку почти даром. Даже тяги особой нет, это почти все говорили. А если это так, думал Дима, то лучше уж его потратить на что-то полезное. И дом, который отойдет мальчику, хотелось успеть хоть как-то обустроить, улучшить.
Вид из окна на траву и деревья больше не привлекал, дом стал немного чужим, Дима, наверное, проворонил его тем летом. А вот на улице было хорошо. Приятно было копаться в подсохшей черной земле, выдергивать какие-то корешки, втыкать пограничные колышки на грядке там, где должна была кончаться морковка и начинаться петрушка, а потом салат и фасоль.
Сажая картошку первый раз в жизни, он старательно закапывал руками каждый клубенек, нагибаясь над ним, и серебряный крестик, болтавшийся в вороте расстегнутой рубахи, совершал над душистой землей замысловатые движения, придавая занятию торжественность обряда. Стоял май — кукушкин месяц, и безутешные серые вдовушки маялись по зарослям вдоль ручья, оплакивая свои упущенные птичьи судьбы. Дима в этот месяц разменял пятый десяток и спросил одну, сколько еще осталось. Та нагадала какой-то непомерный срок.
«Это раньше у нас весной старшие девушки все кукушечек крестили, — рассказывала бабка Саньки Зайца, приходившая жалеть неумелого москвича, носившая ему блинчики-каравайцы и с болью смотревшая за его огородной работой. — Птичку из травы, из корешков сделают, поплачут над ней, крестики на нее повешают, потом похоронят. А на другой день выроют, порадуются и отпускают — траву в траву выкидывают, корешки в землю вернут. Песни пели».
На пять дней, отпросившись с работы, приезжала жена с сыном, он водил ее в черемушник слушать соловья, другой вечер они наблюдали за скворцом, который пел, сидя на проводах и раскачиваясь от усердия всем телом. Но больше всего завораживало Диму кукование. «Кукушечка-рябушечка, к нам весна пришла», — бормотал он бабкины припевки, ползая по грядкам, и сам над собой смеялся.
А потом вдруг взошла редиска, она была первая. За ней потянулось и все остальное посаженное.
Картошку он упустил — все деревенские прошлись еще до всходов граблями и поприбили сорняки, а Дима о такой хитрости не знал. Он дождался, когда ботву стало хорошо видно, и принялся отвоевывать свою картошку у зарослей осота, повитени и лебеды. Первые два дня он провел на четвереньках, а на третий купил себе складной стульчик — спина стала опять болеть. И вот, сидя на этом стульчике, он прошел до конца все пятнадцать рядов, а потом взялся опрыскивать жуков.
Тут, на картошке, с ним это наконец-то и случилось. И совсем не так, как думалось раньше. Не так, как Олимпий рассказывал, что мол, Евангелие прочел — и торкнуло, вся жизнь сразу переменилась. У Димы вышло совсем наоборот — мягко так, бережно.
Смотрел просто он, как незаметно, но быстро живут растения, и все время удивлялся. Каждое утро Дима начинал именно так — с осмотра того, что успело вырасти или измениться за ночь. Одну сигарету выкуривал, вторую, ходил вдоль грядок. И не переставал удивляться и видеть чудесные превращения. |