— Это руки мужчины, Мэри, — говорил он, показывая маме свои ладони. — Они загрубели от работы, на них мозоли и ссадины. Они никогда не порхали по клавишам, зато ты и дети не голодали.
Мама брала меня под защиту:
— Но, Стефан, Джош — тоже рабочий человек. Мальчика, который с десяти лет разносит газеты по морозу, белоручкой не назовешь. Пусть только работа не погубит его таланта. Он способный, Стефан, схватывает все на лету. Мы не должны мешать.
Раньше отец в конце концов соглашался с ней, хотя и ворчал при этом, но без злобы. Потом наступили тяжелые времена, работа стала для всех делом жизни и смерти, и тут уж отец дал волю своему презрению к музыкантам. Мне начало казаться, что он приходит в ярость от каждого моего поступка, любого моего слова.
Год тысяча девятьсот тридцать второй, когда мне стукнуло пятнадцать лет, был невеселым годом. Мало радости жить под одной крышей с ожесточившимся отцом. В отличие от милого и обаятельного Джоя, я не умел нравиться окружающим; я не был тихим и послушным, как Китти. В тот год мы часто ругались с отцом, ссоры становились все свирепее: тяжелые времена не кончались.
А было время, когда отец во мне души не чаял — сын, первенец! Он был добр и с Китти, своей дочерью от первой женитьбы, но не мог скрыть, что я его любимчик, всюду меня водил — в парки, на площадки для игр, катал на аттракционах, закармливал воздушной кукурузой. Брал с собой на фабрику, где его дружки потешались над моим старомодным именем и постным видом.
— Видели бы вы, как этот парень лопает, — хвастал перед ними отец. — Наших с Мори заработков едва хватает ему на молоко и картошку. Какая-то прорва, не знаю, что мы будем делать, когда ему стукнет пятнадцать!
Он и правда не знал: когда мне исполнилось пятнадцать, хороший аппетит детей уже не радовал родителей.
Неприятности начались в тот год, когда появился на свет Джой, а мне было всего пять лет. Брат родился болезненным, он чудом выжил. Мама с отцом выбивались из сил, ночами по очереди дежурили у кровати Джоя, спасая его от приступов удушья. Огромные счета от врачей едва не разорили нас; оба очень устали, а отец не из тех людей, кто умеет мириться с тяготами и неудобствами.
Если я кричал и хлопал дверью, вбегая в дом, а Джой в это время спал, отец давал мне такую взбучку, что мне вскоре стало ясно: он больше ни капельки меня не любит. Китти не так доставалось от него: она была постарше, да и нрав у нее мягче. Она затевала со мной тихие игры, надолго уводила из дому на прогулки, лишь бы я не потревожил младенца. Я очень любил Китти и, конечно, маму, но между отцом и мной словно кошка пробежала. С годами неприязнь росла, я испытывал к отцу безразличие и упорно не желал идти ему навстречу, когда он пробовал вернуть мое расположение.
Впрочем, пробовал он все реже и реже. В 1930 году отца перевели на неполную рабочую неделю, а в тридцать втором он совсем потерял место. В довершение всего лопнул банк, где отец хранил свои сбережения.
Раньше он любил поговорить о том, что ему, дескать, никто не помогал стать на ноги; он, бедный иммигрант, прибывший в Штаты в 1910 году, вырос до сменного мастера, купил уютный домик, за который уже почти все выплачено, катал семью по воскресеньям за город в собственном автомобиле, подарил жене на рождество электрическую швейную машину. Он не умнее других, только лоботрясы, транжиры и тупицы ничего не добиваются в жизни.
Но внезапно оказалось, что его трудолюбию, смекалке и умению жить — грош цена. Он стал таким же неудачником, как те, кого раньше презирал: не мог вносить плату за дом, не мог досыта накормить семью, утратил гордость и уверенность.
Я понимал, что отцу тяжело, но не мог простить ему беспричинных приступов бешенства. Зачем вымещать свои неприятности на ближних? Мама пыталась утешать меня:
— Потерпи, Джош, все переменится. |