— А от вас тоже многое зависит, — как и что.
Пока Харита спешно увязывала свои немногочисленные вещи, перебранка окончилась, мясник оставил квартиру, а старуха вошла к девушке и присела.
— Взбалмошный, но хороший человек, — говорила она, считая петли чулка, — сначала, вот так, напугает, а потом просит прощения.
— Прощайте, бабушка Санстон, — сказала Харита, вздевая на руку узел, — я вас не забуду.
— Значит, расстаемся? А жаль; давно не ели у меня свежего мяса, не зажимали рта ладонью; давно не слышала я визга и писка. Убирайся; пусть ты станешь калекой, ослепнешь, пусть волосы твои вырвет под забором бродяга.
— Бабушка, бабушка, сколько вам лет?
— Семьдесят, милочка, семьдесят!
— Как же вы будете умирать, бабушка Санстон?
— Лучше, чем ты, бродяга! — вскричала старуха и, рассвирепев, вытолкала Хариту на улицу.
Девушка, утерев слезы, принудила себя дышать ровнее. Был поздний вечер. Прохожие присматривались к ней и приглашали зайти в пивную. Харита пришла в больницу и попросила служащего передать записку отцу: «Хозяйка прогнала меня, она — сводня, — писала девушка, — пойдем куда-нибудь, сынок, если ты не очень болен, а если не можешь, то напиши, что я должна теперь делать».
— Ничего ты не должна делать, — сказал, явившись через полчаса в вестибюль, старый Ферроль. Он был бледен, лишь слаб, но здоров и уже застегнул поднятый воротник пальто английской булавкой. — Идем, Харита. Дежурный врач отпустил меня. Вот и воздух, вот ночь и мир. Дай мне.
Он отнял у нее узел, и так как других вещей у них не было, Харите идти было легко. Они вышли за город и тронулись по шоссе; редкие огни мелькали в равнине.
— Что же мы будем делать, сынок? — сказала Харита, звавшая отца «сынком». — Ведь нам надо где-нибудь спать, а в особенности тебе, потому что ты еще слабый. Надо бы тебе также поесть.
— Не беспокойся, — ответил Ферроль и, незаметно для Хариты сняв обручальное кольцо покойной жены, оставил девушку на опушке рощи, а сам прошел к затерянному в кустах огню; этот дом принадлежал учителю Гревсу. Ферроль постучал; Гревс, сжав узкое лицо костлявой рукой, скосил глаза на дверь, а его рыжие дети, пять девочек и три мальчика, спавшие в другой комнате, закричали:
— Папа, папа, не пускай; это опять пришли просить милостыню!
Жена Гревса подняла палец и сказала:
— Почему собака не лает?
— Не лает, потому что не бита, — ответил Гревс и, нехотя оставив занятия — разборку карманных часов, снял с двери запоры.
— Немного поздно, — сказал он, успокоенный седеющей бородой Ферроля и его ясными морщинами вокруг острых, прямых глаз, — что вам нужно?
— Не купите ли вы кольцо? — ответил Ферроль. — Мне нужны не деньги, а пища; я только что оставил больницу и иду с дочерью искать работу.
— Это кольцо — обручальное, — сказал Гревс своей остроносой жене, женщине небольшого роста, беременной и сварливой. — Отойдем в сторону, — шепнул он.
Ферроль прислонился к стене, устало смотря, как из рук в руки ходит кольцо, уже не блестя, как блестело на пальце двойника Хариты — Таис.
В раскрытую дверь спальни дети кричали:
— Папа! Там кто? Мама, я тоже хочу смотреть! Папа, гони бродягу, выстрели в него из ружья! Мама, я боюсь!
— Да… а потом узнаем, что на дороге кто-то зарезан, — говорил Гревс.
— Кольцо доказывает, — возражала жена. — А пастор сказал: «Блажен тот, который…» Ну, понимай сам. Вот мне пришло в голову, что если ты их не пустишь ночевать, я заболею. |