Изменить размер шрифта - +

Теперь она так же тошно дышит своим любезным бредом вполоборота на диване: о том, как я и что я. Оленька ей отвечает усердно — обильно, но талантливо врет, — и я оказываюсь избавлен от ответов, так что получается все довольно ловко, — что это они между собой, для указания кивком имея меня подле, обо мне же и рассуждают…

…И вот мне вновь садится на плечи предчувствие, что меня непременно чуть позже съедят. Со мною такое случается — экспериментируя, я даю послабление безысходности, и оно, ярясь, полонит все вокруг — и не встать, не уйти и не хлопнуть, спасаясь, дверью, и весь этот спектакль оказывается разыгрываемым на сцене действительности одного моего любопытства ради, — чем это все наконец безвозвратно закончится…

К тому же в данной ситуации я в первую голову был сосредоточен на своей разведывательной цели и потому решил, что если скандал неминуем, так уж пусть это будет скандал, шумом и гвалтом побочным которого можно прикрыться, как маскировкой, и отобрать исподтишка необходимые сведения, — там и сям внезапно доступные благодаря оголенности охраняемых ранее мест. Так десантный отряд в первую голову имеет целью — посев паники и неразберихи в пространстве противника, который, смешавшись с собственным страхом, станет менее разумно-внимателен и, следовательно, менее живуч.

Я решил приступить немедленно, но все же необходимо было вступление, и я спросил-таки чаю. Ольга проворно метнулась с дивана — прочь из комнаты и не сразу в сторону кухни (мы в проходной находились комнате, я это отметил войдя, как предусмотрительно отмечает странствующий ковбой, оказавшись в неприветливом салуне, что скрывает подробностями места задник заведения), потом шмыгнула через комнату и отчего-то возилась там слишком долго — настолько, чтобы я не мог не заподозрить подвох в виде горстки таблеток элениума, растворенных тщательно в чае — вместе с сахаром для подтасовки вкуса.

Надо сказать, сахар в чае я не переношу совершенно. Я был уверен, что Ольга помнит это, и потому подозрение мое тут же переросло в нависшую опасность, — стоило мне только распробовать, отхлебнув, противный, как таблетка сахарина, вкус жижи. Видимо, это было что-то посерьезнее элениума, потому что вслед за тошнотворным слюноотделением в моем сознании образовалась неуловимая течь, — к тому же усугублявшаяся близостью Адской громады — и плотной, как пакля, жарой, уже обложившей город и набившейся во все его помещения.

Это не было контратакой, но атакой, потому что они явно дерзость мою недооценивали и всегда себя вели, как вивисекторы: не трогали только потому, что не слишком я был им, невежа, ценен. Но, видимо, вчера у них наконец возникло подозрение, что мне что-то уже известно, и сегодня, когда зверь сам пришел воевать в ловушку, они решили меня поскорей оприходовать.

Тем временем воздух в комнате, обложенной персидскими коврами (узоры их, бычась бредом арабских угроз, внезапно стали резки и выпуклы), подернулся жидким маревом (подобно неоднородностям в преломленье, когда сахар на свет размешивается в чае, или — подобно разъеденной зноем ауры асфальтового пригорка), — и в нем, медленно расплываясь, поплыли, становясь все больше похожими друг на друга дочки-материны лица.

Плыли они в сторону рож.

Бабы заметили, что со мной происходит нечто, так как обе, не скрываясь, вскочили, — когда я медленно, чтоб не разлить, поставил армудик с чаем на стол и подался вперед, — но не в силах встать, откинулся обратно на спинку дивана. Сознание мучительно теряло фокус. Дочки-матери, кривляясь, плыли хороводом. Вновь "Интернационал" подступил мне шершаво к глотке, но так там и застрял.

Далее последовало неизбежное.

— Вам что, не нравится наш чай?!

Я (трудно сглатывая гадость, и потому медленней, чем нужно):

— Да если б нравился, так я бы пил.

Быстрый переход