Заглядевшись на луну и воду, я позабыл об опасности своего местонахождения. В любую минуту я мог бы оказаться в еще более мерзкой ситуации, чем та, из которой только что выбрался. Спохватившись, я расставил в уме вешки ориентиров и вскоре уже вполне представлял, последовательность каких именно поворотов мне нужно предпринять, чтобы выбраться прочь из Старого города: и далее руслом сливающихся переулков прорваться на Кривую улицу и по ней — к набережной, — там, в прибрежном кафе „Ракушка“ меня ждал отец.
Но вода поднималась столбом волнистого света в небо и омывала мутный желток луны: зрелище, от которого можно оторваться, только если удастся в него проникнуть всем существом.
Я все же сумел посмотреть на часы и убедиться, что чудовищно опаздываю: вот-вот ожидание отца превратится, минуя наскоро раздраженность, в равнодушие, и он спокойно отправится к Фонаревым без меня.
Напоследок я взглянул вверх: вдруг паутинные линии лунной карты проступили ясней, прожилки медузообразной субстанции, расплывшейся по лунному диску, утолщились и, сопротивляясь вязкому клубящемуся теченью, внезапно стали набухать, смещаться, уменьшая прозрачность, приобретая телесность зрения; и вот уже в них проступил немой и дикий крик зародыша: восхитительный страх, медленно стекая по шее, груди, куда-то вниз к местечку паха, сладко сжал все внутренности…
Потом, происшедшее внезапно, как утреннее беспамятство сна, что-то передернулось в свете, словно в „волшебном фонаре“ были мгновенно переставлены слайды.
Я почувствовал, что на крыше еще кто-то есть. Плоскость ее — примерно, квадрат шагов в семь по диагонали — до сих пор служила основанием только для столба теплейшей звездной темноты — стержня моей бакинской ночи, — только основанием моего удивления чудесной случайности рисунка и странному лунному видению, но внезапно весомость этого видения воплотилась в чье-то дополнительное присутствие, которое я стал теперь способен внутренне ясно ощущать и даже слышать, поскольку присутствие это зашевелилось. (Шелест платья, который распускает паутинкой в слухе тело бабочки, выпрастывающейся из кокона сладкого лунного сна.)»
«Свобода. …Я очнулась, прянув от страха, что он напугался. Лицо побледнело до свечения: он слепо подступал ко мне все ближе, расставив, как для поимки невидимки, руки, развернув ладони. Он был на взводе. Я подала голос…
С этим я и живу теперь.
Он подобрал меня: уже третью ночь я спала на крыше кухни, укрывшись от комаров стянутой у хозяина простыней. В кухне я до прошлой субботы работала — мыла посуду, заваривала чай. Хозяин выкинул меня от жадности: я стала строптива, нечаянно вкусив молодого тела, и перестала приносить самую верную прибыль — ветхие рублевки стариков, — базарных паханов, леваков районных совхозов. Теперь заваривает чай и полощет посуду его придурковатый сынок: вздутая водянкой головка качается, как кувшин на голове, салатовая капля течет, удлиняясь гирькой, покуда засаленное полотенце елозит по тарелке, — не успев шмыгнуть носом, он растирает соплю по фаянсу.
Ресторанщик — сволочь: купил меня у матери на Халстрое, куда обратно теперь я вернусь только мертвой. Три года назад мы приехали в Баку из Карабаха и поселились на окраине Черного города. Папу взяли на стройку: нам должны были этой весной дать комнату в общежитии, но прошлым летом его убило машиной. Когда нам сказали, мать закричала, а я схватила братика в охапку и, обнимая его, укусила себя за запястье. От укуса у меня остались восемь шрамов, как след от часиков на тугом браслете. До стройки далеко, в Халстрое никто не знал, как найти наш сарай: там свалка и люди от бедности и страха — пуганные звери. Поэтому папу схоронили без нас, под забором кладбища. Спешили, чтобы дело в милиции не завелось. Мать потом ходила проклясть эту машину, но ее перевезли на другой участок: мать прокляла только место. |