— Ты злишься на меня, Паша, да? — спросил Васей.
— С чего ты взял?
— За отца… Я ведь тут не виноват. И надо было ему трезвонить. Могли б по акту списать, как потери. Не то списывали. Я бы никогда так не сказал…
Голос Васея звучал покаянно, заискивающе, и Пашка догадывался почему.
— А я бы сделал, как твой отец, — сухо проговорил он. — А ты… ты не беспокойся, считай, самописка и трешка твои…
Васей покраснел. Ему очень хотелось в чем-то оправдаться, утешить приятеля, который так много проиграл ему, и он сказал:
— А лебедята, может, еще крылья отрастят… И улететь, наверное, успеют.
— Не улетят, — жестко сказал Пашка. Ему ненавистны были ложь, утешения и ненужная жалостливость. — Куда им улететь, птенцам? Верная гибель… А за обещанное не бойся. Отдам…
— А я и не боюсь… Чего мне бояться…
Но по голосу было видно, что говорил это Васей не очень искренне.
Ночью Пашке снились разные кошмары. То огромная белая лебедь-мать летала над чумом и так махала крыльями, что трещали и гнулись шесты, то до слуха мальчика доносился жалобный писк иззябших лебедят, неуклюже бегающих по скованному льдом озеру…
К утру вернулся отец. Он тяжело слез с нарт, бросил на землю грязный хорей и сплюнул сквозь желтоватые редкие зубы.
К нему из чума вышел Никифор.
— Нету. — Отец почесал заросший щетиной подбородок. — Надо получше проверить стадо, может, все на месте…
Никифор стоял прямой, как нож.
— Уже проверили. Не хватает ровно тридцать пять голов.
— Ой-ёй-ёй! — воскликнул отец, хватаясь за виски, и нельзя было понять, шутит он или нет. — Всех пропавших за лето оленей хочешь свалить на меня.
— А ты хорошо искал? — Никифор поближе подошел к отцу.
— Всю тундру исколесил вдоль и поперек. Перепахал. Быки с ног валятся.
— Где был? — коротко спросил бригадир.
— Спроси, где не был.
— А чем это от тебя попахивает? А?
— «Чем-чем…» Ничем, — замялся отец и чуть отошел от Никифора.
— У дядьки Митрофана небось побывал… Угостился…
— Да я чуток, совсем чуток. От холода. Знаешь, как сейчас по ночам в тундре? И малица не спасет.
— Знаю, — сказал Никифор. — Все знаю.
Пашка стоял, прислонившись к ларю. Он слушал, как отец заплетающимся языком перечислял сопки, ручьи и озера, возле которых якобы искал оленей. Пашка слушал о всех его мытарствах и не верил ни одному слову.
— Чуть ноги волочу, — закончил отец, обращаясь к Никифору, но тот, видно, тоже не очень-то верил, потому что отец вдруг заговорил часто и горячо: — А ты на меня посмотри, разве не видно, как я измотался?..
— Видно, — сказал Никифор, — видно, сколько ты выпил и сколько потом без памяти на шкурах валялся. Опух весь. До сих пор глаза не проспал…
— Врешь! — крикнул отец. — А помнишь, как ты…
— Плохой ты пастух, Ефим, — перебил его бригадир, и сказал он это тихо и беззлобно, и, может, от этого его слова прозвучали как-то горько и безнадежно. — Давно хотел сказать тебе это, Ефим, да все не решался, думал, ошибаюсь. А теперь скажу, напрямую скажу. Много в тебе хорошего, а главного нету… От оленьего хвоста и от того больше толку, чем от тебя…
Пашка уткнулся носом в рукав своей малицы. К глазам его подступили слезы. |