Изменить размер шрифта - +
– Когда придёшь, кресло будет там.

Совершенно ошалело моргнул, когда ликующая Ева, закинув футляр за спину, в пробеге чмокнула его в щёку, и проводил девушку взглядом, когда она побежала по хорошо знакомому пути.

Свет вспыхнул одновременно с тем, как Ева вошла, окутав её полутьмой. Кресло и правда стояло посреди зала: то самое, в котором Герберт когда то ждал её пробуждения после ванны. Футляр лёг рядом – опустевший, отпустивший своего драгоценного обитателя для того, чего тот так долго ждал. Смычок – настоящий, тёплый в своей деревянной лаковой шелковистости – прыгнул в пальцы. Дерозе, когда Ева отрегулировала высоту шпиля, занял законное место между коленками, которые не дрожали лишь потому, что посмертное волнение несколько отличалось от прижизненного.

Приладить на место подставку, привести в порядок ослабшие струны и подтянуть строй – звучание осталось прежним – много времени не заняло.

По привычке отерев о штаны непотеющие ладони, Ева вскинула смычок.

Холодные руки, слишком долго не касавшиеся инструмента, слушались неохотно, но это было не важно. Как будто раньше не выходила на сцену, заледенев от волнения. Важным было лишь ощущение струн под подушечками пальцев, то, как чутко и нежно они отзываются в ответ. Смычок гладит виолончель, кисть скользит из одной позиции в другую, звуки взмывают к сводам зала, и вот ты уже не играешь, не извлекаешь ноты – существуешь музыкой, живёшь ею. И ты – уже не ты, а звуки, рождаемые под твоим смычком, продолжение инструмента, простое вместилище души, из которой льются облечённые в мелодию чувства; льются в виолончель через тело, руки, пальцы, а оттуда – в воздух, в небо, в мир…

Она играла. Одну вещь за другой, всё, что могла вспомнить, не обращая внимания на срывы, лишь изредка переигрывая совсем неудавшиеся места. Мешая Рахманинова с Coldplay, Шуберта с One Republic, Элгара с Apocalyptica – всё, что учила, всё, что играла на концертах или в переходе, куда они с однокурсниками время от времени заныривали подзаработать. Музыка накрывала её с головой, превращала в часть себя, в мелодию и гармонии; вместе с музыкой её душа смеялась, рыдала, прощалась с кем то, признавалась кому то в любви. Музыка летела по залу волшебной вязью, колдовской песней, чистыми эмоциями, оплетая всё невидимыми лозами, приковывавшими к месту, лишавшими возможности мыслить, и взгляд полуприкрытых Евиных глаз был устремлён в даль, ведомую ей одной; на губах стыла призрачная улыбка, точно в музыке ей открывалось то, что недоступно было остальным, а в лице, светящемся изнутри, проступало абсолютное счастье. Счастье того, кто отдавал чему то всего себя, до дна, до последней капельки, и не жалел об этом.

Она опустила смычок, лишь когда поняла, что напоена музыкой до дна, что жажда, терзавшая её так долго, утолена. Прикрыв глаза, зачем то глубоко, полной грудью вдохнула и выдохнула, пусть в том не было нужды.

Наконец оглядев зал, увидела Герберта.

Он стоял у двери, прислонившись плечом к косяку и скрестив руки на груди.

– Ты слушал, – обвиняюще и сердито сказала Ева.

– Слушал, – подтвердил Герберт.

Он говорил, казалось, тише, чем когда либо. Лишь акустика зала без труда доносила голос до её ушей.

– Так незаметно вошёл?

– Просто ты не заметила. Ты бы и падения замка сейчас не заметила, – добавил он с намёком на улыбку, так странно смягчившую его лицо, голос, взгляд.

Рукой со смычком Ева заправила за уши выбившиеся волосы. Пытаясь, но не в силах сердиться.

Она ненавидела, когда её подслушивали. Ненавидела и заниматься при ком то, и играть то, что не отработано до мелочей. Но на Герберта всерьёз злиться почему то не могла. Возможно, потому что он всё равно ни черта не понимал и промахов её наверняка не заметил. А может, потому что ей непривычно и приятно было видеть эту мягкость в его глазах.

Быстрый переход