| 
                                     Возле часовни, в самых темных воротах, постоянно сидел на скамеечке семидесятилетний солдат, у которого еще, впрочем, осталось во рту три зуба. Он тоже обыкновенно вязал шерстяной чулок, взапуски с монашкой, сидевшей в часовне. Каждый вечер они мерялись, кто больше навязал, и монашка говорила: «Я, Арефьич, сегодня больше твоего свезла», или Арефьич объявлял: «Сегодня я, мать, больше тебя свез».
   
Завидя подъезжавший тарантас, Арефьич вскинул своими старческими глазами, и опять в его руках запрыгали чулочные прутья; но когда лошадиные головы дерзостно просунулись в самые ворота, старик громко спросил: 
  
– Кого надо? 
  
– Своих, своих, – отвечал, не обращая большого внимания на этот оклик, Никитушка. 
  
– Кого своих? – переспросил Арефьич и, отбросив на скамейку чулок, схватил за повод левую пристяжную. 
  
Монашка из часовни выскочила и, позванивая колокольчиком, с недоумением смотрела на происходившую сцену. Из экипажа послышался веселый хохот. 
  
– Что ты! леший! аль тебя высадило? – кричал с козел Никитушка на остановившегося в решительной позе привратника. 
  
– Да так, на то я сторож… на то здесь поставлен… – шамшил беззубый Арефьич, и глаза его разгорались тем особенным огнем, который замечается у солдат, входящих в дикое озлобление при виде гордого, но бессильного врага. 
  
– Чего, черт слепой, не пустишь-то? 
  
– Не пущу, – задыхаясь, но решительно ответил опять Арефьич. – Позови кого тебе надо к воротам, а не езди. 
  
– А, крупа поганая, что ты, не видишь?.. 
  
– Да чьи такие вы будете? Из каких местов-то? – пропищала часовенная монашка, просовывая в тарантас кошелек с звонком и свою голову. 
  
– Да бахаревские, бахаревские, чтой-то вы словно не видите, я барышень к тетеньке из Москвы везу, а вы не пускаете. Стой, Никитушка, тут, я сейчас сама к Агнии Николаевне доступлю. – Старуха стала спускать ноги из тарантаса и, почуяв землю, заколтыхала к кельям. Никитушка остановился, монастырский сторож не выпускал из руки поводьев пристяжного коня, а монашка опять всунулась в тарантас. 
  
– Из Москвы едете-то? – спросила она барышень. 
  
– Женни, тебя спрашивают, – сказала Лиза и, продолжая лениться, смотрела на тиковый потолок фордека. 
  
Гловацкая посмотрела на Лизу и вежливо ответила монахине: 
  
– Из Москвы. 
  
– В ученье были? 
  
– Да, в институте. 
  
Монахиня помолчала, а через несколько минут опять спросила: 
  
– А теперь к кому же едете? 
  
– Домой, к родителям, – отвечала Женни. 
  
– Сродственников имеете? 
  
– Да. 
  
– Зачем это у вас в ворота не пускают? – повернувшись к говорившим, спросила Лиза. 
  
– Как, матушка? 
  
– Не пускают зачем? кого боятся? кого караулят? 
  
– Н…ну, такое распоряжение от мать-игуменьи. 
  
По монастырскому двору рысью бежала высокая весноватая девушка в черном коленкоровом платье, с сбившимся с головы черным шерстяным платком. 
  
– Пусти! пусти! Что еще за глупости такие, выдумал не пущать! – кричала она Арефьичу.                                                                      |