Ты не невежда, а говоришь невежественные вещи. Поступаешь как сумасшедший, а ведь ты не псих и никогда им не был. Ты совершенно нормальный человек. Нормальный, надежный, сильный, умный. Но это! Так пренебречь моей любовью, так пренебречь моей семьей — я отказываюсь участвовать в этом безумии!
Тут ее упорство дало слабину, и, закрыв лицо руками, она зарыдала. Больные и посетители, сидевшие на скамейках поблизости, и те, кого провозили в креслах-каталках по мощеной дорожке, не могли не обратить внимания на эту пару: пациент в инвалидном кресле и миниатюрная, миловидная, хорошо одетая молодая женщина, плачущая так открыто, так горько.
— Нет, у меня просто больше нет сил, — говорила она ему сквозь слезы. — Взяли бы тебя на войну, ты бы, может быть… ох, сама не знаю что. Ты бы, может быть, стал солдатом и превозмог это в себе, не знаю, как это назвать. Ну почему ты не веришь, что я тебя, именно тебя люблю — болен ты или здоров? Как ты не понимаешь, что, если ты от меня откажешься, это будет самое плохое для нас обоих? Потерять тебя для меня невыносимо, неужели до тебя это не доходит? Бакки, твоя жизнь станет намного проще, если ты позволишь этому быть. Ну как мне тебя убедить, что мы должны быть вместе? Не спасай меня, Бога ради. Сделай то, что мы собирались сделать, — женись на мне!
Но он не поддавался, как она ни плакала и каким искренним ни казался ее плач — даже ему. "Женись на мне!" — и он мог сказать на это только одно: "Я не поступлю так с тобой", и она могла сказать на это только одно: "Поступлю с тобой? О чем ты говоришь? Я не маленькая, я сама отвечаю за себя!" Но его противодействие было не сломить: его последней возможностью повести себя честно, повести себя по-мужски было уберечь чистую душой девушку, которую он нежно любил, от того, чтобы безрассудно взять себе в спутники жизни инвалида. Спасти остатки своей чести он мог только одним способом — отречением от всего, чего он раньше желал для себя, а если бы он оказался для этого слишком слаб, это стало бы его окончательным поражением. И самое важное: если даже она еще не испытывает втайне облегчения от его отказа, если даже она еще находится под такой сильной властью своей любящей невинности — и под такой властью морально щепетильного отца, — что не видит все как оно есть, она посмотрит на вещи иначе, когда у нее будет своя семья, свой дом, веселые дети и здоровый, полноценный муж. Да, наступит день, и скоро наступит, когда она будет ему благодарна за эту безжалостность, когда поймет, что он подарил ей лучшую судьбу, уйдя из ее жизни.
Когда он закончил свой рассказ о последней встрече с Марсией, я спросил его: — Сильно вы обозлены после всего этого?
— Бог убил при родах мою мать. Бог сделал моим отцом вора. В моей молодости Бог заразил меня полиомиелитом, которым я, в свой черед, заразил дюжину детей, если не больше, — включая сестру Марсии, включая вас, по всей вероятности. Включая Дональда Каплоу. Он умер в "железном легком" в страудсбергской больнице в августе сорок четвертого. Сильно ли я обозлен? А вы как думаете?
Он произнес это таким же едким тоном, как слова о том, что Бог когда-нибудь предаст Марсию и вонзит ей, как некогда ему, нож в спину.
— Не мне, — сказал я в ответ, — упрекать в чем-либо людей, молодых или старых, которые перенесли полио, испытывают горечь из-за неизлечимого увечья и не могут ее до конца преодолеть. Есть, само собой, тягостные мысли о том, что это навсегда. Но должно же, рано или поздно, появиться что-то еще. Вы говорили о Боге. Вы по-прежнему верите в этого Бога, которого сами же порицаете?
— Да. Кто-то ведь должен был сотворить все вокруг.
— Бог — великий преступник… — проговорил я. — Но если преступник у нас Бог, разве можете быть преступником еще и вы?
— Хорошо, допустим, это медицинская загадка. |