|
Поколебавшись, ее взгляд остановился на мне, и у меня зародилось смутное предчувствие того, что нам предстоит, потому что женщины всегда выбирают меня в качестве конфидентки. Кроме того, мы с Сидом составляли центристскую партию в свежеиспеченной политической обстановке на Станции.
Она глубоко вздохнула, выставила вперед подбородок и произнесла голосом, который звучал чуть выше и еще чуть более по‑британски, чем обычно:
– Сколько раз все мы, все девушки, кричали: «Закройте Дверь!»А вот теперь Дверь закрылась крепко‑накрепко.
Я знала, что моя догадка верна, и у меня мурашки поползли по телу от смущения, потому что я представляю себе, что такое влюбленность – когда воображаешь, что ты стал другим человеком, и до смерти хочется жить другой жизнью, и пленяет чужая слава – хотя ты этого и не сознаешь – и передавать их послания друг другу, и как это может все изгадить. И все же, я не могла не признать, что ее слова были не слишком плохи для начала – даже слишком хороши, чтобы быть искренними, в любом случае.
– Мой любимый считает, что нам, может быть, все‑таки удастся открыть Дверь. А я не верю. Ему кажется, что немного преждевременно обсуждать ту странную ситуацию, в которую мы вляпались. Я так не считаю.
У бара раздался взрыв хохота. Милитаристы прореагировали. Эрих вышел вперед, выглядел он очень довольным.
– Ну а теперь нам предстоит выслушивать женские речи, – заявил он. – Что такое, в конце концов, эта Станция? Субботний вечерний кружок кройки и шитья имени Сиднея Лессингема?
Бур и Севенси, прервав свое хождение от бара до дивана и обратно, повернулись к Эриху, и Севенси выглядел еще более громоздким, в нем как бы стало еще больше лошадиного, чем у сатиров с иллюстраций в книгах по древней мифологии. Он топнул копытом – я бы сказала, вполсилы – и заявил:
– А‑а… шел бы ты… бабочек ловить.
Похоже, английскому он учился у Демона, который в жизни был портовым грузчиком с анархо‑синдикалистскими наклонностями. Эрих на минутку заткнулся и стоял, скаля зубы и уперев руки в боки.
Лили кивнула сатиру и смущенно откашлялась. Она, однако, ничего не сказала; я видела – она что‑то обдумывает, лицо ее стало некрасивым и осунувшимся, как если бы на нее дунул порыв Ветра Перемен, рот искривился, будто она пыталась сдержать рыдание, но что‑то все же прорвалось, и когда она заговорила, ее голос стал на октаву ниже и звучал в нем не только лондонский диалект, но и нью‑йоркский тоже.
– Не знаю, как вы ощутили Воскрешение, потому что я новенькая здесь и я терпеть не могу задавать вопросы, но что до меня, так это была чистая пытка, и я только пыталась набраться духа и сказать Судзаку, что если он не возражает, я предпочла бы оставаться Зомби. Пусть даже меня мучают кошмары. Но я все‑таки согласилась на Воскрешение, потому что меня учили быть вежливой и еще потому что во мне сидит какой‑то непонятный мне демон, который рвется жить. И я обнаружила, что ощущения у меня все равно от Зомби, хоть я и получила возможность порхать мотыльком, и кошмары у меня все равно остались, разве что приобрели бОльшую реальность. Я снова стала семнадцатилетней девчонкой; и мне кажется, всякая женщина мечтает вернуть свои семнадцать лет – но ощущала я себя отнюдь не семнадцатилетней – я была женщиной, умершей от нефрита в Нью‑Йорке в 1929 году. А еще, из‑за Большого Изменения, которое дало новое направление моей жизненной линии, я оказалась женщиной, умершей от той же самой болезни в оккупированном нацистами Лондоне в 1955 году, но только умирала я гораздо дольше, потому что, как вы можете догадаться, с выпивкой дело там обстояло куда хуже. Мне пришлось жить с обоими этими наборами воспоминаний, и Меняющийся Мир приглушил их не более, чем у любого другого Демона, насколько я могу судить. И они даже не потускнели, как я надеялась. |