Мама устало шевелила онемевшими пальцами на босых ногах, разминая их, и удовлетворенно вздыхала, полуприкрыв глаза. Маленькими глотками она потягивала свою граппу, потом вставала и шла раскладывать корм по кормушкам, доить коров, чистить и убирать, а к полуночи раздавался из хлева женский вой, каждую ночь, как и в первую ночь.
Проснувшийся от крика Одед недовольно ворчал: «Снова она ревет, хочет, чтобы ее пожалели!», а Наоми лежала затаив дыхание, будто боялась, что и ее маленькую грудь разорвет ужасный крик.
— Только забеременев тобой, она перестала кричать по ночам, — рассказывала мне Наоми спустя много лет в Иерусалиме, — что был первый признак того, что она ждет ребенка. Но поначалу… Сколько мне было тогда? Шесть или около этого… Я помню, как ее крик отдавался у меня в животе и в груди, чувствуешь, Зейде, вот здесь, положи руку… Для меня это было первым доказательством того, что я скоро стану женщиной…
Мы ехали в поезде из Иерусалима и вышли на маленькой станции Бар-Гиора, где ей приглянулся живописный ручей, подходящий для прогулки. Из трубы паровоза валил дым с искрами, мы уплетали за обе щеки сэндвичи с яичницей, сыром и петрушкой, которые Наоми завернула в шелестящую обертку от маргарина. Она не забыла также прихватить в дорогу горку крупной соли в газетной бумаге, свернутой фунтиком, мы макали в нее алые помидоры и беззаботно смеялись.
— Мой папа тоже очень любит соль.
— И моя мама, — напомнил я.
— Я знаю, мне нравятся люди, которые любят все соленое.
Наоми испытывала к Юдит самую глубокую и беззаветную из всех разновидностей любви — любовь сознательную.
— Когда я увидела ее в первый раз, на вокзале, с этим большим и странным чемоданом, я решила, что эту женщину я буду любить, и будь что будет. Это не была любовь к матери или подруге… Кем же она была для меня? Что за вопросы у тебя, Зейде? Всем сразу — помесью из кошки, коровы и мудрой старшей сестры..
Станционный сторож предупредил, что в округе гулять небезопасно, так как граница рядом. Мы пошли по затененной тропинке, вившейся вверх по течению ручья.
Наоми смеялась, а мое сердце ныло. Мне было тогда шестнадцать, а ей — тридцать два. Время лишь подчеркнуло ее красоту, усилило мою любовь к ней, а Меира, ее мужа, сделало пожилым, богатым и замкнутым.
Только через два года, приехав к ним в Иерусалим на побывку из армии, я осмелился наконец спросить Наоми:
— Что происходит с твоим мужем в последнее время?
— Я так счастлива, когда ты приезжаешь меня навестить, Зейде, давай не будем о Меире.
Мама и Одед всегда откровенно недолюбливали Меира, но мне он нравится. Жену его я люблю, ему самому — симпатизирую, а сына их стараюсь обходить стороной. Время от времени я приезжаю в Иерусалим на встречи со своим рыжеволосым профессором — «главным воронологом», как зовет его Наоми. Я привожу дневники наблюдений, получаю свою порцию комплиментов и новые задания, а по дороге обратно заезжаю к ним немного поболтать. У Меира все те же прямые сильные плечи, густые волосы и все та же легкая походка человека, живущего в ладу со своим телом.
Наоми вдруг склонила ко мне голову и на одну секунду прижалась своими солеными губами к моим.
— Вкусно, — прыснула смехом она, ласково шлепая меня по затылку. — Ты здорово вытянулся. Плечи и ладони совсем как у взрослого мужика.
Мы сидели в тени земляничного дерева, и ее теплое дыхание согревало ложбинку на моей шее. Рука Наоми покоилась у меня на спине меж лопаток. Куропатка взлетела, испуганно хлопая крыльями.
— Она мне пела по вечерам, послушай: «Шлафф майн фейгале, майн кляйне», понимаешь? А потом она продолжала, уже на иврите: «Спи, пока светит в oкошко луна…» Ой, смотри, ветки кажутся на фоне неба не зелеными, а прямо-таки черными, — внезапно сказала Наоми и продолжила: — На первый Пурим, выпавший после ее прибытия, Юдит подозвала меня к себе и сказала: «Хочешь, Наоми, я сошью тебе особенный костюм?» Я-то, дура, обрадовалась, что наконец буду, по меньшей мере, английской королевой, а она сшила мне самое обыкновенное девчоночье платье, причесала иначе, чем всегда, и дала в руки тряпичную куклу. |