— Я когда-нибудь рассказывал тебе, кто научил меня куховарить? Это был мой работник-толстяк, который умел подражать голосам животных и людей. Он был великим поваром. Благодаря ему я понял, что приправы в еде должны мирно сосуществовать, а не смешиваться, как чувства в нашей душе. Поэтому, Зейде, крупная соль, гораздо лучше, чем столовая, которая растворяется в еде без следа. Но в душе любовь, забота и ненависть должны смешаться точно так же, как страх, тоска и радость. Иначе, мой мальчик, твое сердце может разорваться на кусочки.
С этими словами Шейнфельд ни с того ни с сего сунул палец прямиком в центр кастрюли, кипящей на огне, и я подскочил на стуле от неожиданности.
— Тебе что, совсем не больно?
— Больно? — он невозмутимо облизал палец. — Что еще может болеть в этом теле? Я уже наполовину слепой, плохо слышу, даже боль еле чувствую, а о памяти и говорить не приходится. Очевидно, боль и память — такие же чувства, как слух или зрение. Сегодня утром я подумал, что из-за дырявой памяти старики иногда забывают умереть… Так все тянем и тянем, пока все вокруг не забывают, кто мы такие и что делаем в жизни. Ибо что у старика осталось, кроме его старости? Ни сил, ни ума, ни женщины, только воспоминания, которые ломают ему жизнь и доканывают тело. — Шейнфельд задумался на пару секунд, а затем добавил: — Если Бог позволяет пожить тебе еще пару годков, он всего-навсего дает тебе возможность совершить еще пару глупостей. В деревне за рекой жил один старый гой. Когда он дожил до ста лет, то вдруг испугался, что его не захотят пустить в рай, потому что и там предпочитают кого-нибудь помоложе. Может, поэтому Ангел Смерти так рассердился на твою маму за имя, данное тебе. Он-то думал, что в его руки плывет юный ингале, а тут вместо него какой-то Зейде, ой а-брох! Так вот, каждое воскресенье этот старик-гой во время молитвы в церкви кричал на ихнего Бога, чтобы тот наконец забрал его к себе, что ему надоело ждать так долго, и что все, кому не лень, лезут перед ним без очереди. Для того чтобы стать стариком, не нужно учиться или долго работать, стоит только подождать, и все придет само. Я, например, несколько лет назад перестал бриться перед зеркалом. Ты спросишь меня: почему?
— Почему?
— Так вот, я тебе объясню. Во-первых, после стольких лет рука знает лицо наизусть. Во-вторых, в моем возрасте, когда человек глядит в зеркало, он видит там незнакомца. Поэтому, если он так настаивает, пускай там у себя, в зеркале, сам и бреется, а я не хочу. К тому же у старости есть еще один плюс — люди вокруг тебя понемногу исчезают. Некоторые — потому, что я надоел им, другие — потому, что я о них забыл, а третьи — просто умирают. Тогда-то ты понимаешь, что Ангел Смерти издалека пристреливается, как в артиллерии. Поначалу снаряды падают мимо цели, все ближе и ближе, пока наконец не попадают в нее. А я все живу на своем необитаемом острове, как Робинзон Крузо. Вот что такое старость… Это остров, и куда бы я ни пошел, он всегда со мной. Ты ведь замечал, что на улице никто со стариками не разговаривает. Это оттого, что они — как одинокие острова со всей этой водой вокруг. Иногда на горизонте появляется далекий корабль. Ты разжигаешь костер до неба, бегаешь по берегу, палишь в воздух и кричишь: «Скорее! Ко мне!», но это всего лишь почтальон или домработница, да еще Зейде раз в десять лет заглянет на огонек… Счастье, что Папиш-Деревенский не забывает обо мне. Иногда он переплывает со своего острова на мой поболтать о том о сем, а в основном для того, чтобы глазеть на Ривкину фотографию на стене и ругмя ругаться. Раньше Папиш приезжал ко мне на автобусе, а сейчас я звоню своему таксисту, и тот привозит его ко мне, как барина. Недавно я пожаловался, что мозги мои высохли, как изюм. Знаешь, что он мне на это сказал? Он меня успокоил: «Ты не должен этого пугаться, Шейнфельд, ты ведь и в тридцать был форменным идиотом…» И над ивритом моим он все время смеется. |