|
Казалось, она не сохраняла никаких воспоминаний о прошлых удовольствиях, и эта чудесная амнезия возвращала ее полную девственность после каждого из наших объятий. Поэтому каждое последующее объятие заставало ее тело младенчески нетронутым, отчего удовольствие лишь усиливалось, становясь постоянно обновляемым сюрпризом.
Эта особенность немало способствовала моей привязанности к ней: каждую ночь я насиловал ее вечную чистоту, отчего она испытывала всегда одно и то же удовольствие, не совсем чистое и потому особенно острое, всегда отражавшееся в одном и том же удивленном ее взгляде, который сводил меня с ума.
Мысль об этой чудесной покорности и еще столь недавних удовольствиях преследовала меня всю ночь. По сути дела, ностальгия, порождаемая этими воспоминаниями, не была бы такой уж жестокой и я вскоре покончил бы с ней, вернувшись к моей возлюбленной, обладать которой мне пока еще никто не запрещал, если бы сладостные картины, не дававшие мне уснуть, не превращались в кошмар: все удовольствия, которые это тело доставляло мне, сейчас доставались другому мужчине, другой, а не я, без ограничений распоряжался этой плотью. Отныне я видел свою возлюбленную в объятиях ее партнера, в которых я сам же ее и оставил. Пытка, которую я испытывал, являла собой оборотную сторону некогда испытанного наслаждения: это были точно такие же объятия, точно такое же смешение пота, точно такие же стоны, но производимое ими впечатление было несравненно более сильным. Неужели мы настолько более склонны к страданию, чем к удовольствию?
Ночь тянулась бесконечно долго, она оказывалась гораздо более длинной, чем все те ночи любви, которыми мы располагали совсем еще недавно. Когда небо начинало светлеть, отвратительная тень моего былого счастья уходила вместе с его видениями, я погружался в какую-то нерешительную дремоту, похожую на тонкую перегородку, которая едва отделяла меня от наступающего дня, и первые звуки рассвета откликались эхом в этом полусне. Но тут возникали новые кошмары, еще более ужасные, чем ночные. Я вспоминал того типа с вокзала, которого видел всего лишь несколько месяцев назад и с тех пор не мог забыть его лица. Появлялись также и другие мужчины, которых она встречала каждый день: партнеры по сцене, незнакомые мне друзья, о которых она всегда говорила сдержанно, и особенно люди, имевшие над ней власть, те, которые могли заставить ее предстать перед ними якобы для того, чтобы дать ей роль в какой-нибудь комедии, от которых ей, как она сама мне говорила, часто приходилось защищаться. Все эти мужчины овладевали ею и наслаждались ее плотью, отдавшейся им с таким безразличием, словно в нее вносило жизнь только их собственное желание, анонимное и странное, желание на мрачном празднике бесцельного удовольствия.
Я оставил свою возлюбленную посреди ночи. Я бежал, когда она спала, но это была своеобразная реплика, брошенная в пылу спора. Я ушел, ибо не нашел других слов. Теперь мне оставалось лишь мучительное молчание, на которое я обрек сам себя. Мне хотелось бы думать, что она страдает от моего отсутствия. Я готов был бы тогда все ей простить, забыть о своих подозрениях, поверить в невероятное. Я покинул ее, чтобы вынудить ее сказать, что она любит меня, что я ей нужен, но она хранила молчание, и это молчание становилось последним словом в нашем споре. Я просто-напросто оставил ее наедине с ее любовником, и она даже не задумывалась о том, что я испытываю сейчас. Желание, которое проявлял тот или иной мужчина, — неважно, кто именно — оказывалось столь же значительным, столь же настоятельным, как и моя любовь к ней, и она, таким образом, как бы раздваивалась, подчиняясь логике, некой справедливости, наивной и в то же время дьявольской.
Мне казалось, что прежде она меня немного любила, что мне удалось затронуть какие-то струны ее души. От этого мало что осталось. И уже мое присутствие больше не сковывало ее, не мешало ей отдаваться другим. В общем-то она никому не отдавала предпочтение. |