Кто-то напевает пресловутую «Барыню», кто-то выбивает на деревянном помосте мелкую дробь восьмифунтовыми сапогами. Где-то пьяными голосами напевают «Vaterland», где-то гнусят «Сторона ль моя, сторонка»; раздаётся из дачи сиповатый женский голосок, нараспев декламирующий: «я стираю, тру, да тру». Звонит колокол «конно-лошадиной» дороги, параход дает свистки, тщетно ожидая пассажиров, предпочитающих «конку». Визг, писк. Партия стрекачей, сдернув с кого-то башмак, торжественно несёт его, вздев на палку. Городовой навострил глаза, взялся за шашку и хочет ринуться, «чуя нарушение общественной тишины и спокойствия», но, боясь превратить это нарушение в «оскорбление словом и действием», машет рукой и остаётся на своем посту. Мелькают яхт-клубские фуражки дачников, возвращающихся из клуба. Вот идет один; поступь не твердая. Городовой, внимание коего было обращено «на нарушителей общественной»… и т. д., берёт под козырек, приняв яхт-клубиста, по ошибке, за офицера и сейчас-же плюет ему вслед.
– Что, ошибся? – вопрошает его дворник, сидящий за воротами.
– Мудрено ли в этой суматохе ошибиться. Вишь, черти полосатые, нацепили этого позументу! Сертук туда-же флотский. Анафема проклятая! Да тут сгоряча-то хоть борзой пес пробеги в ихней фуражке, так и тому честь отдашь, – отвечает городовой. Лешие окаянные, дерева стоеросовые! Чтоб им здохнуть! – ругается он вслед, хотя яхт-клубисты уже далеко, далеко.
– Отчего ты не исполняешь своих обязанностей? Отчего честь не отдаешь? – раздается над его ухом резкий голос, и перед ним стоит настоящий офицер с дамой под руку.
– Виноват, ваше благородие! – вытягивается в струнку городовой.
– То-то виноват!
Офицер и дама отходят. Городовой смотрит в след.
– Вот подкрался-то! – шепчет он и разводит руками. – Где тут углядеть! О Господи! Вот она, служба-то наша, Парамон Захарыч, – обращается он к дворнику.
– Кислота! – вздыхает дворник и чешет спину. – Да ты посмотри, настоящий ли офицер-то?
– Настоящий.
– Да ты посмотри. Может так куражится. Мало-ли нониче…
– Ну его! Подальше лучше. Ещё зазвизданет чего доброго. Запали-ко, Захарыч, трубочку, а я пососу. Оказия тоже здесь, беспокойство, – продолжает городовой. – Веришь, ни одной ночи доспать не могу. То ли дело, как стоял я Выборгской части во Флюговом переулке. Завалишься бывало в траву и до утра. Ей-Богу. А здесь с девяти часов «караул» кричат. Даве пошел в портерную драку разнимать, вдруг, на линии крик. Бросил драку, бегу – дачник из сто семнадцатого кричит. Выбежал на балкон в одной рубашке и орет: бомбардировки испугался. Там в саду у Кусова Ардаган брали и пальбу начали. Подхожу к нему, дрожит… «Неужто, говорит, уж подошли они к нам?» А у самого глаза дикие, предикие. Кто, говорю, подошли-то? «Да англичане». Взятие Ардагана за англичан принял. Ну, успокоил его. Так, ведь не верит. «Поди, говорит, и посмотри, не видать ли на взморье английского монитора; на то ты, говорит, и поставлен тут, чтоб обывателей охранять». Полноте, говорю, ваше степенство, уж кабы ежели подошел он к нам, то приказы по полиции были-бы, сейчас флаги на колоннах белые выставили-бы. Домашние загоняют его в дачу, а он нейдет. «И мин, говорит, около нашего дома не взрывали?». – Нет, говорю, не взрывали. «А торпеды?» – И торпед говорю, нет. «А зачем, говорит, на соседней даче миноносный шест выставили?». – Это, говорю, не шест, а скворечница? Ну, стал его срамить за беспокойное одеяние, потому снизу у него как есть ничего. |