Посадят; ей-ей, посадят.
Просьба действует. Бомбардировка умолкает. Слышна перебранка и возглас: «вот как хвачу по затылку!»
– Семейный человек, откликнитесь еще раз, – раздается уже сдержанный голос. – Где здесь эта самая Марья Богдановна проживает? Укажи, будь любезен, я те фуляровый платок на память пожертвую!
– Не знаю я, милые мои, не знаю. Я не здешний, я вчера только приехал. Идите с Богом!
– Ну, прощенья просим; спи спокойно! А что мы ставень оборвали, то приходи ко мне в железную лавку, – пуда гвоздей не пожалею. Да ну ее, эту Машку! Идем, ребята, в Немецкий клуб.
Дачник уже не стонет, а только скрежещет зубами от ярости и лезет на кровать. Его бьет лихорадка, голова горит, руки и ноги трясутся.
– Спи, Миша, скорей, сейчас три часа. В пять вставать. Торопись, голубчик.
– О, матушка, матушка! Какой тут сон! Я совсем болен! – вырывается у него из груди вопль.
В смежной комнате раздаётся пронзительный крик горничной. Дачник снова как горохом скатывается с постели и выбегает из спальни.
– Лезут, лезут! – кричит горничная, и, кутаясь в одеяло, жмется к стене.
В разбитое стекло видна стриженая голова татарина во фраке и с номером в петлице.
– С ресторан, господин, с татарска ресторан письмо. Ласкова барыня, Марта Карловна; за ней офицер коляска прислал! – отчеканивает гортанным голосом лакей.
– Катерина! Тащи сюда ухват, кочергу, метлу! Я голову размозжу этому свиному уху! – орёт во все горло дачник, хватает палку, замахивается и бьёт второе стекло в окне.
Звон. Татарин бежит. Дачник хватает со стола графин и кидает ему в след.
– Боже мой, Боже мой! И это дача, куда ездят успокоиться! – раздаются вопли мужа и жены.
VII. Волынкина Деревня
За Екатерингофом, на взморье, лежит Волынкина Деревня. О существовании этого дачного места знают очень немногие петербуржцы. Фланеры, утрамбовывающие дорожки увеселительных садов, топчущиеся на танцевальных вечерах летних помещений клубов, Лесного театра и Безбородкинского вокзала, сюда вовсе не заглядывают; ибо здесь нет даже и простого сада, не говоря уже об увеселительном, а танцы, ежели и происходят подчас, то только у кабака, под звуки гармонии и балалайки. Из дирижёров оркестра ни один Шульц не покусился ещё устроить здесь музыкально-танцевального вечера и заставить платить себе полтинники, ни один, даже самый неразборчивый актёр, не побрезговавший бы даже собачьей будкой для устройства спектаклей, не решился ещё покормить здешних дачников какими-нибудь «Париками», «Фофочкой» или «Мотей». А актеров среди дачников здесь изобилие, и разнообразными талантами их Бог не изобидел. Есть певцы, обладающие таким зычным голосом, что ежели крикнут на берегу взморья, то их будет слышно в Кронштадте. На сцене их, по некоторым причинам, избегают.
– Я, братец, раз так крикнул в «Пророке», что семь ламп по рампе погасло и в царской ложе на стенниках розетки лопнули, – разсказывал мне один оперный певец. – Одного вот пьянисимо нет у меня в голосе.
– Зато, в голове часто бывает пьянисимо, – заметил ему один купец, театральный прихвостень, обязанность которого состояла поить певца, давать ему деньги взаймы и позволять себя обыгрывать на биллиарде.
Певец нахмурил чело и сжал кулаки.
– Ты, Митрофан, не шути, коли я говорю серьезно! – отвечал он. – Знаешь, что я этого не люблю. Я у тебя в железных лавках в заклёпках не роюсь, не ройся и ты в моей лавочке.
Есть здесь и трагики, последние из могикан, трагики, которых когда-то в провинции на руках носили их почитатели, поили до белой горячки. |