— Вон! — закричал он наконец, оправившись от изумления, — вон отсюда! и если еще раз осмелитесь… понимаете?
Нужный человек погрозил, сверкнул глазами и вышел из комнаты.
Иван Самойлыч был окончательно уничтожен. В ушах его тоскливо и назойливо раздавались страшные слова нужного человека:
— Нет места! нет, нет и нет!
— Да отчего же нет мне места? да где же, наконец, мое место? Боже мой, где это место?
И все прохожие смотрели на Ивана Самойлыча как будто исподлобья и иронически подпевали ему: «Да где же, в самом деле, это место? ведь кто же нибудь да виноват, что нет его — места-то!»
Мичулин решился немедленно обратиться с этим вопросом к людям знающим, тем более что его мучили уж не одни материальные лишения, не одна надежда умереть с голода, но и самая душа его требовала успокоения и отдыха от беспрестанных вопросов и сомнений, ее осаждавших.
Знающие люди были не кто иные, как известные уж читателю Вольфганг Антоныч Беобахтер, философии кандидат, и Алексис Звонский, недоросль из дворян.
Оба друга только что пообедали и, сидя на диване, покуривали себе папироски. У Вольфганга Антоныча была в руках гитара, на которой он самым сладкозвучным образом тренькал какую-то страшную бравуру; у Алексиса плавала в глазах какая-то мутная влага, на которую он беспрестанно и горько жаловался, говоря, что она мешает ему прямо и бодро взглянуть в самые глаза холодной, бесстрастной и безотрадной действительности. Друзья, казалось, были в хорошем расположении духа, потому что говорили о будущих судьбах человечества и об эстетическом чувстве.
Оба друга равно стояли грудью за страждущее и угнетенное человечество; разница состояла только в том, что Беобахтер, как кандидат философии, непременно требовал ррразрррушения, а Алексис, напротив того, готов был положить голову на плаху, чтоб доказать, что период разрушения миновался и что теперь нужно создавать, создавать и создавать…
— Ну, клади! — говорил Беобахтер самым равнодушным голосом, делая при этом обычное движение разжатою рукою сверху вниз и уж совсем приготовившись отмахнуть Алексису его легковесную голову.
Но Алексис головы не клал.
— Уж ты не коварствуй, — возглашал Беобахтер мелодическим голосом в ту минуту, когда вошел Иван Самойлыч, — ты не уклоняйся, а говори прямо: любишь или не любишь? любишь — так прочь их, с лица земли их — вот что! А иначе не любишь!
— Однако ж, за что ж их с лица земли? — заметил, с своей стороны, Алексис, — я, право, никак не могу понять этого ригоризма…
И действительно, по лицу Алексиса можно было угадать, что он точно никак не мог понять.
Кандидат философии крошечным сжатым кулачком описал самую незаметную дугу.
— И знать ничего не хочу, и видеть ничего не хочу! — говорил он медовым своим голоском, — и не представляй ты мне своих резонов! все это софизмы, любезный друг! Не любишь, говорю тебе, не любишь — и все тут! Так бы и сказал с первого слова! Разрушить, говорю тебе, ррразрушить — вот что нужно! а прочее все вздор!
И господин Беобахтер сделал несколько аккордов на гитаре и запел совершенно особенную и крайне затейливую бравуру, но запел таким голосом, как будто гладил кого-нибудь по головке, приговаривая: «Паинька, душенька! умница, миленький!»
— Странно, однако ж!.. — заметил после некоторого молчания, собравшись с мыслями, Алексис.
Беобахтер сделал совершенно незаметное движение плечами.
Буква р снова посыпалась в страшном изобилии.
— Странно, однако ж! — не переставал возражать, с своей стороны, Алексис, всякий раз все более и более собираясь с мыслями. |