Он никак не ожидал, чтоб за звуками могла ему слышаться толпа, — да и какая еще толпа! — вовсе не та, которую он ежедневно привык видеть на Сенной или на Конной, а такая, какой еще он не видывал и, что всего страннее, возможность которой он вдруг начал весьма ясно и отчетливо сознавать.
— Да, дело-то было бы лучше! — думал он, прогуливаясь в антракте по коридору, — тогда бы, может быть, и я…
И он не оканчивал своей фразы, потому что и без дальнейшего объяснения очень хорошо и отчетливо постигал, что было бы тогда.
Но вот оркестр снова заиграл. Сначала происходили неизбежные объяснения любовников; какая-то тощая госпожа преизрядно передавала смирному и безответному клеврету свои чувства; клеврет слушал совершенно равнодушно и только ждал случая, чтоб дать тягу за кулисы. Потом вприпрыжку выбежал из-за кустов как будто нарочно тут же очутившийся господин в бархатной кацавейке…
Мичулин все время отрицательно кивал головой, находя, по-видимому, что все это фразы…
Но вот на сцену спустилась ночь; красноватая луна горела на холстинном небе, озеро синело вдали; все деревья будто притихли и притаились в ожидании чего-то страшного, необыкновенного; нигде ни шороха, нн шелеста…
И вдруг, посреди безмолвия, раздается оклик, и снова все стихло; вот и еще оклик, и еще, и еще… деревья как будто оживились и выпрямили сонные верхушки свои; озеро заходило холстинными волнами; луна горит все краснее и краснее…
Снова целый гром на сцене, снова все волнуется и колышется, и слышатся Ивану Самойлычу и выстрелы, и стук сабель, и чуется ему дым…
С волнением смотрит он во все глаза на сцену; с судорожным вниманием следит за каждым движением толпы; ему и в самом деле кажется, что вот наконец все кончится; он хочет сам бежать за толпою и понюхать заодно с нею обаятельного дыма… С особенною нежностью смотрит он на молодого человека, раздирающим голосом молящего оставить ему его любовь и наивные мечтания… Он так юн, так свеж еще, молодой человек! ему так жалко вдруг расстаться с своими обаятельными кумирами; ему хотелось бы еще долго обманывать свое сердце и убаюкивать себя золотою мечтой. Но тщетны все его усилия: истина налицо; она трезво и без страха снимает с души его лишние покровы… И грустно повторяет горное эхо вопль юноши, последний вопль!..
Вот что говорили звуки душе Ивана Самойлыча.
Но барабаны и выпитое за обедом вино порядочно-таки расшатали его воображение. Быстрыми шагами шел он по улице, напевая какой-то вовсе недвусмысленный мотив и сильно стараясь подделаться под барабан. Рядом с ним очутился и сын природы, который сидел сзади его в театре. С сыном природы шел еще какой-то господин, который беспрестанно кивал утвердительно головой и улыбался.
— Ну, что, как вам понравилась опера? — приступил сын природы к Ивану Самойлычу, — ведь с перчиком опера-то? а? как вы насчет этого?
— Да; я думаю, что если бы… — процедил Иван Самойлыч сквозь зубы.
— Уж и не говорите! я сам об этом много думал, а вот нас-то мало… вот что! А я уж думал об этом, как не думать! спросите вон хоть у него. Антоша! ну, скажи, ведь думал я об этом?
Антоша поспешно закивал головой и выставил ряд острых и длинных зубов.
— Рекомендую вам его! — продолжал сын природы, подводя к Ивану Самойлычу Антошу, — благороднейший человек! Я вам скажу, мы много с ним думаем, черт возьми! чудеснейшая душа! и как сострадает! право, никто так не сострадает! Антоша! друг! приятель!
Антоша осклабился.
— Очень рад, — пробормотал Иван Самойлыч, совершенно сконфуженный такою бесцеремонностью.
— Вам, может быть, странна такая откровенность? — говорил между тем господин с усами и бородой, — я вам скажу, вы не удивляйтесь. |