Все страдания, все душевные тревоги крестьянин привык сосредоточивать в самом себе, и если из этого правила имеются исключения, то они составляют предмет хотя добродушных, но всегда общих насмешек. Таких людей называют нюнями, бабами, стрекозами, и никогда рассудливый мужик не станет говорить с ними об деле. Правда, дрогнет иногда у крестьянина голос, если обстоятельства уж слишком круто повернут его, изменится и как будто перекосится на миг лицо, насупятся брови — и только; но жалоба, суетливость и бесплодное аханье никогда не найдут места в его груди. Повторяю: невзгода представляется для крестьянина столь обычным фактом, что он не только не обороняется от него, но даже и не готовится к принятию удара, ибо и без того всегда к нему готов. Всю чувствительность, все жалобы он, кажется, предоставил в удел бабам, которые и в крестьянском быту, как и везде, по самой природе, более склонны представлять себе жизнь в розовом цвете и потому не так легко примиряются с ее неудачами.
— Рекрут, что ли, у вас? — спросил я Ивана.
— Рекрут, сударь, сыном мне-ка приходится.
— А велика ли у вас семья?
— Семья, нечего бога гневить, большая; четверо нас братовей, сударь, да детки в закон еще не вышли… вот Петрунька один и вышел.
— Тяжело, чай, расставаться-то?
Иван с изумлением взглянул на меня, и я, не без внутренней досады, должен был сознаться, что сделанный мною вопрос совершенно праздный и ни к чему не ведущий.
— Божья власть, сударь! — отвечал он и, обращаясь к старику, прибавил: — Обедать, что ли, сбирать, батюшка?
— Вели сбирать, Иванушко, пора! чай, и свет скоро будет!.. Да за конями-то пошли, что ли?
— Давно Васютку услал, приведут сейчас.
Петруня между тем незаметно скрылся за дверь. Несмотря на то что изба была довольно просторная, воздух в ней, от множества собравшегося народа, был до того сперт, что непривычному трудно было дышать в нем. Кроме сыновей старого дедушки с их женами, тут находилось еще целое поколение подростков и малолетков, которые немилосердно возились и болтали, походя пичкая себя хлебом и сдобными лепешками.
— Кто-то вот нас кормить на старости лет будет? — промолвила между тем хозяйка Ивана, по-прежнему стоя в углу и пригорюнившись.
— Чай, братовья тоже есть, се́мья не маленькая! — отвечал дедушко, с трудом скрывая досаду.
— Да, дожидайся, пока они накормят… чай, по тех пор их и видели, поколь ты жив.
— Не дело, Марья, говоришь! — заметил второй брат Ивана.
— Ее не переслушаешь! — отозвался третий брат.
Окончания разговора я не дослушал, потому что не мог
долее выносить этого спертого, насыщенного парами разных похлебок воздуха, и вышел в сенцы. Там было совершенно темно. Глухо доносились до меня и голоса ямщиков, суетившихся около повозки, и дребезжащее позвякивание колокольцов, накрепко привязанных к дуге, и еще какие-то смутные звуки, которые непременно услышишь на каждом крестьянском дворе, где хозяин живет мало-мальски запасливо.
— Как же быть-то? — сказал неподалеку от меня милый и чрезвычайно мягкий женский голос.
— Как быть! — повторил, по-видимому, совершенно бессознательно другой голос, который я скоро признал за голос Петруни.
— Скоро, чай, и сряжаться станете? — снова начал женский голос после непродолжительного молчания.
Петруня не промолвил ни слова и только вздохнул.
— Портяночки-то у тебя теплые есть ли? — вновь заговорил женский голос.
— Есть.
— Ах, не близкая, чай, дорога!
Снова наступило молчание, в продолжение которого я слышал только учащенные вздохи разговаривающих. |