Итак, как же выглядит практическое применение логотерапии на практике? Я бы хотел привести пример одной медсестры. Мы познакомились с ней на семинаре, который я вел на факультете психиатрии Стэнфордского университета.
У этой женщины был неоперабельный рак, и она об этом знала. Плача, она вошла в комнату, в которой собрались психиатры Стэнфорда, и сдавленным от слез голосом рассказала о своей жизни, своих одаренных, достигших успеха детях и о том, как тяжело ей расставаться со всем этим. Честно говоря, до этого момента я не видел подходящего момента, чтобы действовать логотерапевтически. А теперь нам нужно было превратить самое негативное, по ее мнению, – тот факт, что ей предстоит расстаться с самым ценным в этой жизни, – в нечто позитивное, понять и истолковать ситуацию как нечто осмысленное. Мне нужно было просто спросить ее, что бы говорила женщина, у которой нет детей (хотя я убежден, что и жизнь женщины, оставшейся бездетной, отнюдь не лишена смысла). Однако я понимал, что такая женщина могла бы прийти в отчаяние, потому что, когда придет время прощаться с миром, ей будет нечего и некого оставить после себя. В этот момент лицо пациентки озарилось: она внезапно осознала, что дело не в том, нужно ли прощаться (ведь рано или поздно это предстоит каждому), на самом деле важно понять, существует ли вообще что-то, с чем нам придется попрощаться, что-то, что мы сможем оставить после себя, что придаст смысл и наполнит нас, когда придет наше время. Мне трудно описать, какое облегчение испытала пациентка, когда разговор в духе Сократа принял коперниканский оборот.
А сейчас я бы хотел сопоставить логотерапевтический стиль с психоаналитическим, представленным в работе Эдит Вайскопф-Джоэльсон (американской последовательницы психоанализа, которая сегодня исповедует логотерапию): «Деморализующий эффект отрицания смысла жизни, особенно глубокого смысла, потенциально присущего страданию, можно проиллюстрировать на примере психотерапии, прописанной фрейдистом женщине с неизлечимым раком». Вайскопф-Джоэльсон приводит слова Эйслера: «Пациентка сравнила наполненную смыслом прошлую жизнь с бессмысленностью нынешнего жизненного этапа; но даже сейчас, когда она больше не могла работать и была вынуждена проводить в постели по многу часов в день, ее жизнь все равно имела смысл, считала она, ведь ее существование было важно для ее детей, и она сама поставила себе такую цель, которую теперь нужно было выполнить. Но вот если бы она попала в больницу, не имея возможности встать с постели и вернуться домой, тогда она бы превратилась в комок бесполезного гниющего мяса, а ее жизнь потеряла бы всякий смысл. Правды ради следует сказать, что она была готова терпеть любую боль, пока в этом был хоть какой-то смысл; но зачем принуждать ее терпеть страдания, если жизнь потеряла смысл? На это я ответил, что, на мой взгляд, она совершает грубую ошибку, поскольку вся ее жизнь и так не имела смысла, и началось это еще до того, как она заболела. Я сказал, что философы давно (и тщетно) пытаются найти смысл жизни, и поэтому вся разница между ее прошлой жизнью и нынешней заключается только в том, что на более ранней стадии она еще верила в смысл жизни, а теперь нет. На самом деле ни один из этих этапов ее жизни не имел смысла. Мои слова вызвали у пациентки недоумение, казалось, она не совсем меня понимает, а потом она и вовсе расплакалась»[39].
Эйслер не только отобрал у пациентки веру, что страдание может иметь смысл, он лишил ее веры в то, что жизнь вообще имеет смысл. Однако давайте спросим, как поведенческий терапевт, а не только психоаналитик, относится к человеческим трагедиям, например к неизбежности собственной смерти или смерти другого человека. Один из наиболее ярких сторонников модификации поведения, в основе которой лежит теория научения, считает: в таких случаях «пациент должен отвечать на телефонные звонки, косить траву на лужайке или мыть посуду, и все эти действия должны получать одобрение или иное положительное подкрепление со стороны терапевта»[40]. |