д. На этом мотоцикле выхлопные трубы, ведомые шестерни коробки передач и головка цилиндра оказались не «родные»; мотоцикл, стало быть, был подвергнут «тюнингу» и подпадал, таким образом, под статью закона: тридцать тысяч евро штрафа, два года тюрьмы.
То есть мотоциклисту ничего не возместят. Родители ребенка подадут на него в суд. Он проиграет. Заплатит из своего кармана за ущерб, причиненный маленькому футболисту. Короче, жизнь ему сломают.
Я не раз ловил кайф от мысли, что могу изменить чью-то жизнь. В лучшем случае я был ангелом, в худшем – идеальным монстром, на которого не падет и тени подозрения; я мог бы, например, умолчать о «тюнинге» мотоцикла, и мой клиент вышел бы из этой передряги, разумеется, без ноги, зато с компенсацией около ста тысяч евро.
Было бы на что начать новую жизнь, погреться на солнышке, попивая blood and sand в баре отеля с непроизносимым названием в Мексике или где-то еще. Пережить все, о чем мы мечтаем и чего никогда не делаем. Моя мама тоже хотела бы иметь сто тысяч евро, хотела бы сказать химику, что между ними нет никакой химии, и уйти; дать себя похитить, дать себя сожрать людоеду, спалить страстью и развеять пепел.
Но я не посмел. Я никогда не смел. Мне платят за то, чтобы платить как можно меньше. Мне платят за то, чтобы я был бессердечным и бесчувственным, я не имею права протянуть руку тонущему, во мне нет места жалости, состраданию, какой бы то ни было человечности; эти слова мне незнакомы. Жизнь моему калеке сломают, как была сломана моя; с самого начала.
Где начинается трусость, Леон? Во взгляде матери, который не может оторваться от пары зеленых глаз праздничным днем 14 июля на площади Аристида Бриана? Во вздохах студента-химика, отказавшегося от помыслов изменить мир ради девушки, которой понравился цвет его глаз? В ментоловом дыму, мягко успокаивающем и заставляющем, день за днем, отказываться от всех красот мира? В руках, бросивших ребенка, вот так запросто, предоставивших его самому себе?
Где она начинается? Не надо ни матери-самоубийцы, ни отца-беглеца, не надо взрослого, который бьет или лжет. Не надо трагедий, крови. Злых слов у школьных дверей достаточно, ты и сам об этом кое-что знаешь. Поцелуя, не слетевшего с маминых губ, достаточно; улыбок, не опустившихся вам на плечо мягко, как перышко. Достаточно кого-то, кто вас не любит.
Я очень рано узнал, что я трус.
Я записался на дзюдо, и на третьем занятии «зеленый пояс», ненамного меня старше, унизил меня джуджи гатамэ, железным захватом с гиперрастяжкой через лобок. Обнаружив, что слова, если они сказаны к месту, могут быть действеннее кулаков, – мама наносила отцу удар в солнечное сплетение, бросая: «Ты так меня разочаровал, Андре», – я переметнулся в школьный драмкружок.
Там меня научили дышать. Поставили голос. Мне казалось тогда, что сказать «заткнись» утробным голосом уместнее, чем гнусавым, а упругое тело таит в себе угрозу большую, чем скукоженное. Там я понял, что нужно производить впечатление, но мне-то впечатлить было нечем: ни веса того, ни плотности, что делают мужчину таким мужчиной, о каком мечтала моя мама. Мои родители не восторгались мною ни в колыбели, ни после – видно, вовсе нечем восторгаться. Женщины у меня, однако, были. Меня обольщали. Ради меня хотели умереть. Со мной хотели жить. Просили кто детей, кто нежности. Видели во сне, чего-то ждали, хотели пить со мной коктейли в Мексике или где-то еще. И все ради моего счастья.
Но все эти восторги были потом, а тогда мне пришлось сыграть одного из двух грузчиков в пьесе Фейдо «Сегодня я, а завтра ты!» в спектакле на выпускном. Роль без слов. Я опозорился, больно ушибся, а упасть ухитрился так, что увлек за собой другого. Мне все еще хотелось быть сильным. На школьном дворе я приметил некоего Фредерика Фромана. Этакий рак-отшельник в очочках, алюминиевая оправа, линзы как бутылочные донышки; из тех, кого вечно теряют в супермаркете или на пляже. |